«Солдаты — это серьезно! Значит, решились на пролитие крови!»
Уж начиналось смятение. Вот седоусый, с хмурым лицом рабочий гневно кричит на казака в папахе и черной шинели, схватившего его за плечо: «Ну, ну, казачок, потише!» — Отшвырнул его руку и выхватил огромный гаечный ключ. Казак отпрянул.
А седоусый торжествующе ухмыльнулся, опустил гаечный ключ к бедру, держа наготове, и вскинул глаза поверх несметноголовой толпы, отыскивая напряженным взором своим встречный взор Кедрова.
Нашел. Суровое лицо его осветилось радостью. Многозначительно подморгнул Матвеичу — и бровью и усом: видал, мол? — не дремлют твои дружинники, только подай знак!
Но Матвею ли Кедрову было не знать о том! И если для чуждого или для вражеского ока все это необъятно и гулко гудевшее, разноголосое толпище было стихийное, ничьей направляющей воле не подвластное бушевание гневом вздыбленного люда, то для него, Кедрова, это сплошное, якобы и не расчлененное предстояло резко и четко разделенным и огражденным.
Вот и вот… и вон там, при самом входе, и в гуще толпы, и те, что редкой, но отлично вооруженной цепью ограждают паровоз-трибуну, рабочие-боевики с завода Башкина и деповские — все они как бы стальной, но для чужого глаза незримой, тайной сетью, каркасом единой воли и устремления крепят и охраняют, но если нужно, то и увлекут, ринут весь этот народ на штурм тюрьмы.
Он верил, да нет, не верил, а знал — твердо и точно, — что эта незримая, живая, упругая цепь, именуемая «боевой дружиной РСДРП», — его питомцы и выученики на протяжении годов, им избранные и выверенные люди, лучшие из лучших, действительно лишь знака его условного ждут, чтобы двинуть массы на вооруженный мятеж, на попытку освободить политических заключенных.
Но если б только жандармы, полиция, пусть даже казаки, но — целая рота солдат с примкнутыми к винтовкам штыками!..
И вместо ожидаемого боевиками сигнала Матвеич крикнул неистово-громко, изо всех сил:
— Товарищи! Спокойно, спокойно! Не поддавайтесь на провокацию!
Но уж где там! Местами уже затевалась свалка. Закричали женщины.
А солдаты неумолимо, неукоснительно, выставленными вперед штыками рассчитанно грудили народ в глухо-каменный, без единой двери, сырой и сумрачный угол.
Молодой офицер с наганом в руке, вскочив на что-то чугунное, кричал звонко-наглым, протяжным голосом:
— Оцепляй, оцепляй! Чтобы ни одна сволочь не ушла!.. Прикладов не жалей! Главарей, главарей хватай! Упирается — штыком его, штыком!..
Но от дышащего тяжко, будто бы в гневе, паровоза и солдаты и полицейские, ворвавшиеся в депо, были еще отдалены огромной, непроворотно плотной толпой и изрядным пространством. И у Матвея было несколько мгновений, чтобы охватить и понять весь ужас и неотвратимость надвигавшейся кровавой расправы. Он враз понял и замысел врага, и что это — не просто отряд, посланный разогнать митинг железнодорожных рабочих, как случалось, а облава, карательный, по существу, отряд, которому дано право и убивать, и калечить при малейшем сопротивлении.
И вот уже, видит Кедров, пробились… по трое набрасываются на одного, схватывают, волочат из толпы… На другого набросились. На третьего… Кедров в лицо, по именам и партийным кличкам знает этих рабочих… Только бы не схватились за оружие! Горе, если хоть один выстрелит в солдат: ведь это же западня. Переловят всех. Военно-полевой… И — «к смертной казни через повешение»!..
Он видит, как дружинники оборачиваются на него. Видит, как рука одного, другого из схваченных тянется к боковому карману…
Внезапное и дерзостное решение осеняет его.
Он кидается по стальной полке паровоза к топке. На пути у него Арсений Шатров: стоит рядом, сжимая в кулаке свой браунинг. Словно застыл.
Кедров, огибая его, на какой-то миг приостанавливается и кричит ему в самое ухо:
— Спрячь! Убьют!
Тот не выпускает пистолета.
Кедров издает яростный возглас. Выхватывает из руки Арсения Шатрова пистолет и опускает в карман своей робы. Затем схватывает Шатрова за плечо и, показывая вниз, в толпу, кричит ему повелительно:
— Спасайся! Прыгай!
— А вы?!
Но оборотился к Матвею, увидел его яростные глаза и, не упираясь больше, спрыгнул с паровоза в толпу.
В это время пуля, и другая, щелкнула рядом в сталь: это стрелял в Матвея Кедрова офицер, заметивший, что человек, говоривший с паровоза, хочет скрыться.
Но нет! Не скрываться кинулся этот человек, не убегать!
Обогнув исполинскую, черно-лоснящуюся, жаркую голову паровоза, Кедров исчез в паровозной будке. Вот уж орудует над рычагами…
Неистовый, непереносимо пронзительный для человеческого уха, страшный свист спускаемого паровозом перегретого пара заполнил огромно-гулкое здание. Вокруг паровоза враз сделался белый, удушливый, непроницаемый глазу туман. Он стремительно ширился, окутывая все своим пологом, от которого отвращалось, останавливалось дыхание и в котором так и чудилась вот-вот готовая разразиться катастрофа.
Послышался отчаянный вопль.
— Взорвет, взорвет! — Это рабочие мастерских нарочно изо всей силы орали, сразу сообразив, для чего все это и кем было сделано.
И кто-то из солдат подхватил во всю глотку, жалобно и отчаянно:
— Братцы, взорвет!
Толпа и охватывающая ее цепь шарахнулась во все стороны от паровоза.
Скоро в этом молочно-плотном тумане, с каким-то ядовитым запахом каменного угля, — в тумане, поднявшемся выше голов, уже никого и ничего нельзя стало различить. Свои — те знали каждое здесь препятствие, каждый поворот и закоулок, а солдаты, казаки, полицейские — те разбегались, простирая перед собою руки, словно слепые без поводыря. Спотыкались, падали, теряли винтовки. Здание мастерских в кою пору опустело.
Многих винтовок недосчитался в тот день отряд, высланный на эту облаву!
Такой была осенью тысяча девятьсот пятого года первая встреча Матвея Кедрова и Арсения Шатрова.
Вторая, и окончательная, произошла уже в январе девятьсот шестого.
Бабушкины и Кедровы — и в Сибири, и на Дальнем Востоке, и в Маньчжурской армии — оправдали доверие того, кто послал их туда.
«Красноярская республика» тысяча девятьсот пятого года продержалась на три дня больше, чем Парижская коммуна! Семьдесят пять дней Совет рабочих депутатов, возглавленный большевиками, был подлинным правительством города и области. Царские власти бежали, попрятались либо заключены были в тюрьму.
«Читинская республика», где большевики возглавили восстание и власть безраздельно, отбросив на задворки меньшевиков, распростерла власть Советов рабочих, солдатских и казачьих депутатов не только на Читу, но и на все Забайкалье.
Пятитысячный гарнизон Читы отдал себя в распоряжение Совета.
И Великий сибирский путь, и правительственный телеграф перешли под надзор комитетов: на передвижку поезда требовалось комитетское дозволение. Возвращавшиеся восвояси битые генералы из штаба Куропаткина предпочитали ехать в гражданском платье, не кичась, как бывало, своими золотыми, с зигзагами, погонами и красной подкладкой генеральского пальто. Не заявляли требований не то что на отдельный вагон, а на купе.
Дело дошло до того, что сам железнодорожный телеграфист решал, передавать ему вот эту царскую телеграмму или не передавать!
Когда царь по совету Витте решил дать телеграфный приказ Ренненкампфу в Харбин — немедленно образовать карательный поезд и двинуться с ним навстречу поезду Меллера, то пришлось подавать эту телеграмму самодержца через… Лондон и Пекин!
Но и местному жандармскому ротмистру, и воинскому начальнику, и губернатору заведомо мнилось, что где-где, а уж в этом «богоспасаемом городке на Тоболе» извечно будет стоять житейская, хлеба ради насущного, суетня и непробудная политическая дрёма. Исправник Лампадников, увеселяясь в своем кругу, говаривал, подправляя с лукавым прищуром свой лихой ус: «У нас революцией и не пахнет. Откуда? Какая-нибудь парочка ссыльных?!»
И сперва недоумением, а потом и ужасом опахнуло царские власти городка и губернии, когда стремительно созданная здесь Кедровым, переброшенным из Красноярска, боевая дружина РСДРП отбила партию смертников из-под ощетинившегося штыками крепкого конвоя; когда им же созданный Комитет железнодорожных рабочих и рабочих завода Башкина, охраняемый той же неусыпной и неуловимой боевой дружиной Кедрова, осенью и вплоть до средины декабря стал грозной, истинной, хотя и в глубокой тайне большевистского подполья укрытой властью — не только над станцией и вокзалом, но и над городом; когда деревянные улицы его, казалось, трещали временами, распираемые мятежными многотысячными шествиями под красными, а инде и черными, траурными знаменами, как только известным становилось, что во дворе тюрьмы царскими палачами приведен в исполнение очередной смертный приговор.