И вот что еще бросилось мне в глаза, возможно потому, что я в свое время немалую дань отдал антропологии: несообразная с телом длина рук. Прямо-таки пещерный предок; ну, какой-нибудь там питекантроп. И чертовская сила хватки: беседуя, он схватил меня за плечо — это уж когда проникся ко мне расположением и осушил бутылку своей излюбленной мадеры, — так я думал, что сломает мне ключицу! Лицо у него обычное, крестьянское. У нас на мельнице много видишь таких лиц, особенно из старообрядцев. Взгляд — затаенный и вместе с тем нагло-пронзительный. Но — бегающий. Только временами вдруг нарочно уставится тебе в лицо: явно хочет сделать взгляд свой испытующим, пронзительным. Есть такие приемы к ним любят прибегать гипнотизеры на провинциальных подмостках. Повадка у него — как у подкрадистой собаки: хочет тебя укусить, подкрадывается, а у самой в то же время все тело изготовлено и для прыжка в сторону. И уж вовсе не глазища у него, как мне рассказывали, а как раз напротив глазки. Далеко запавшие в орбитах, да еще и под косматыми бровями. Изредка эти ничем не примечательные глазки нет-нет да и вспыхнут колючим, игольчатым светом. Да! Тогда жутко и неприятно делается под его взглядом. Я понимаю тех, кто… побаивался этих глаз. Ну, еще что? Нос — длинный, тонкий, сухой. Мне показалось, что старец косит. Глаза у него как-то слишком близко посажены. Лицо жесткое, похотливое… Я не понимаю их: тут не надо даже быть физиономистом! Да! И все-таки я снова о его глазах: вдруг с такой душевностью на тебя засмотрят, с такой лаской, простотой, пожалуй, даже простоватостью, что невольно подумаешь: да разве может этот человек творить такие мерзости и ужасы, как рассказывают про него! Особенный у него взгляд…
Сычов покивал головою и заметил:
— Недаром в народе говорится, что глаз глазу рознь: иной, говорят, посмотрит, так парное молоко — и то скиснет. А от другого глазу аж и холодные угли да как горячие зашипят! Вот, видно, у этого Григория такой глаз и есть.
Никита продолжал свой рассказ:
— Побегал, побегал и снова остановился передо мной: «Так ты, говоришь, доктор?» — «Да». — «А каки болезни можешь лечить? Тю! — Это он сам же себя и оборвал. — Лечить каждый берется. А каки болезни ты вылечивашь?» — «Психиатр, — отвечаю, — по душевным болезням». Только я произнес слово «психиатр», он, даже не дослушав, презрительно махнул рукой: «Это, значит, ты сумашедших лечишь — зряшное занятие! Кто в сумашедший дом попадет, он там и останется!» Но тут, по-видимому, дошло до его сознания и второе: «по душевным болезням»: «А вот, говоришь, душевные болезни лечишь — это иное дело! Тут пользу можешь принести человеку, изучай, изучай!» И вдруг лукаво рассмеялся: «А я вот, вишь, неученой, простой мужик сибирский, но в душевных болезнях я с вашими профессорами-докторами ишшо поспорю! А ну, ну, порасскажи, как ты их лечишь?» Но слушать другого ему органически, по-видимому, чуждо, не дождавшись ответа, тут же стал хвастаться: «Слыхал, лечите вы усыплением, гипном… Вешшь хорошая! Я ведь — тоже. У меня вся царская семья чуть что — пользуется гипном. У меня его хватает на всех! Молитвой и гипном…»
Мы долго беседовали с ним. То есть говорил один он, а я слушал, наблюдал, изучал и время от времени успевал подбросить ему вопросы. Хозяйки безмолвствовали… Ну, вот и все, господа. Вся моя встреча с Распутиным!
Доктор Шатров первым поднялся со своего кресла. Кошанский попридержал его:
— Постойте, постойте, Ника! А чем же вы все-таки объясните нам это пагубное и для России и — что ж скрывать? — для династии влияние этого страшного человека? Вот вы его наблюдали долго, вдумывались в эту личность…
Никите явно был неприятен этот вопрос. Но, к его большому удовольствию, трое из его слушателей, один за другим, хотя и каждый по своему, опередили его ответом.
Отец Василий, возведя очи горе, проговорил взволнованно:
— Я, господа, пастырь, священник перед престолом всевышнего. Судите меня, как хотите, но я сие наваждение объясняю просто: попущение господне над Россиею, а он, Распутин, сей якобы простец обличием, по существу есть антихрист.
Кошанский пошутил:
— Полноте, отец Василий! Гришка Распутин — антихрист? Много чести: разве что кучер антихриста!
Вторым прогудел Сычов:
— А я отнюдь не просто объясняю: почему, скажите мне, господа, масоны на своем Брюссельском конгрессе столь сильно интересовались Распутиным?
Кошанский только потряс головой и с тихим смехом отвернулся: безнадежен, мол!
Третьим отозвался Кедров:
— А я, господа, быть может, проще всех смотрю на все, что там, в Царском и в Питере, происходит: рыба с головы тухнет!
За послеобеденным чаем собрались одни только старшие: остальных, даже Раису и Никиту, уговорил-таки поехать на лодке Сергей. Лесничиху с ними не отпустил муж.
Все еще под хмельком, юнец был настойчив:
— Ну поедемте с нами, Елена Федоровна! Ну что вы тут будете делать? Такой зной, а там, на Тоболе, э-эх! Мы плаваем всегда до бора, до большой излучины. Ваш ведь бор! А от воды такой прохладой веет! Опустишь руку в воду, поплещешь, побулькаешь, умоешь лицо — и все равно что искупался! А камыши… а река… Эх, почему я не Гоголь! Чуден Тобол при тихой погоде! Поедемте, Елена Федоровна. Я дам вам руль…
Лесничиха заалелась. Пожала плечами. Оглянулась на мужа — с какой-то жалостной, полудетской улыбкой.
— Поедем, Сеня?
Семен Андреевич передернул кончиком сухого, казачьего носа, засмотрел в сторону — преувеличенно равнодушно:
— Тебя приглашает… молодой человек — ты и решай!
Все было ясно:
— Нет уж, Сережа, мы не поедем. Покатайтесь одни. Вас и так много.
— Вы что — боитесь, что наша лодка не выдержит? Да она двадцать пять человек поднимает.
Брата поддержал Володя:
— Вы знаете, какое у нее водоизмещение?
— Нет, нет, поезжайте. Спасибо.
И отошла.
Сергей скрежетнул зубами. И явно для лесничего, с презрением бросил:
— «Домострой» чертов… и это в наш век!
Стремительно повернулся и с дробным грохотом каблуков сбежал по ступеням веранды.
Лесничий беззвучно смеялся ему вслед. Ехидствовал.
Все уже сидели за чайным столом, как вдруг из прихожей, звяцая шпорами, подкручивая одной рукой и без того в ниточку пряденный ус, а другой слегка придерживая шашку, выпячивая в белоснежном кителе грудь, осанисто вступил в столовую становой пристав Иван Иванович Пучеглазов.
По лицу хозяина прошла легкая, мгновенная гримаса: словно бы уксусу нечаянно отведал.
Однако с непременным возгласом радушия и гостеприимства: — О! Дорогой наш Иван Иванович! — Шатров поднялся из-за стола, приветствуя гостя.
Становой зычно приветствовал всех:
— Здравия желаю, господа! Мир честной компании. Душевно приветствую дорогую именинницу! Арсению Тихоновичу! — Он приложил руку к сердцу.
Затем галантно, с замашками старого вояки, подошел к ручке именинницы, расправив усы, приложился, звякнул шпорами.
Долго тряс руку Шатрову, обеими руками. Смотрел на него увлажненным оком.
Когда же уселся, и выпил заздравную стопку шустовского коньяку, и стал закусывать, Арсений Тихонович спросил его с хозяйской радушной укоризной:
— Что ж вы на этот раз с запозданием, дорогой Иван Иванович? А я вас даже и встретить не вышел: привык, знаете, что ваши певучие, валдайские, за версту о вашем прибытии звоном весть подают. А сегодня — без колокольчиков.
Прожевав кусок семги с лимоном, пройдясь по усам блистающей белизною салфеткой и крякнув, становой пристав с добродушно-плутоватой хрипотцой ответил, прекрасно зная, что Шатров ему не поверит:
— Да, да, отпираться не стану: люблю сей дар Валдая под дугой, люблю! Они у меня музыкально подобраны, по слуху, а не так, чтобы просто, как другие ездят: лишь бы с колокольчиками, звякают, мол, и ладно. Нет! Да вы и сами, дорогой Арсений Тихонович, как-то изволили осмотреть и помните? — прочли еще вслух надпись отлитую: «Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей!» Их так и выпускают на заводе, с такой надписью…