— Так что же? Или сегодня не на своих прибыли лошадках?
— Нет, на своих. На каурых. Но колокольцы велел кучеру завязать, чтобы не звякали: утомили! Я к вам — после дальнего объезда… Утомили!
И снова склонил к закускам большую лысую голову. Прислуга Шатровых так и звала его заочно — Лысан: «Ой, колокольчики слыхать, Лысан к нам едет!..»
Да! Велел завязать колокольчики, забыл только добавить, что сделал это не далее версты от шатровской мельницы!
Пока Ольга Александровна потчевала вновь прибывшего гостя и управляла чайным застольем, Шатров успел улучить мгновение — подать тайный знак Кедрову. Тот незаметно вышел из-за стола. В гостиной хозяин успел шепнуть ему:
— Это неспроста — с подвязанными колокольцами! Надо быть начеку. Если опасность близка, я велю немедленно для тебя заложить пару и чтобы стояла наготове, на заднем дворе. Чуть что — садом, под берегом, мимо бани — там тебя никто не увидит, — задние ворота настежь, садись и — в город! А там уж знаешь — у кого. В городском нашем дому, я думаю, не безопасно: придут с обыском. Шатров Шатровым, а что я с девятьсот пятого поднадзорным у них считался — это они помнят! «Без колокольчиков, утомили» — ишь ты, старый лис! Конечно, пронюхал о чем-то! Ну, ничего: Лысана нашего я не очень опасаюсь: он у меня на золотом кукане ходит!
Хозяин скоро вернулся к гостям.
После чая, совмещенного для него с роскошным именинным обедом, опоздавший гость изъявил хозяину непременное и неотложное желание «подышать на лоне природы, а вернее отдышаться», — так сострил он, похлопав себя по животу.
И хозяин понял: они вышли только вдвоем.
Шатров захватил с собою ящик с сигарами. Они уселись в азиатски раскрашенной многоугольной беседке, над самым Тоболом. Сквозь лениво покоящуюся листву тополей сверкала река. Доносился большой отрадный шум вешняков.
Становой закурил.
— О! Гавана? Давненько не баловался такой роскошью! И откуда ты их берешь, Арсений Тихонович? И в Кургане ни за какие деньги не достанешь.
Шатров, улыбаясь, возразил:
— Все дело в том — за какие. И ты забываешь, что есть у нас на Тихом океане богоспасаемый русский порт — Владивосток, единственное пока что окно в заокеанские страны. Там, брат, все блага мира!
— А-а!
Любуясь знойным сверканием реки, отдуваясь в прохладе, становой неторопливо наслаждался сигарой. Шатров решил первым не начинать: давний опыт обращения с подобными людьми научил его выжиданию.
И Пучеглазов не выдержал; искоса, хватко метнув злой взгляд на хозяина, становой начал, приглушая свой голос для пущей доверительности:
— Вот что, Арсений Тихонович, дорогой мой. Ты меня знаешь не первый год, и я тебя знаю. Не будем играть в прятки… Но чтобы никому ни звука! Я ради тебя нарушаю долг службы, присягу моему государю… Твоей чести вверяюсь… Но… хочу тебя спасти.
Шатров трудно усмехнулся:
— Что-то уж очень страшно, Иван Иванович! Чем я так нагрешил? Говори все. Даю слово. Буду нем, как могила.
Становой за это последнее слово и ухватился:
— А ты не смейся, Арсений Тихонович! — В голосе его прозвучало явное недовольство столь спокойным и даже как будто издевательским ответом Шатрова. — А ты не смейся: этим не шутят! Время военное: как раз могилой запахнет!
Арсений Тихонович побагровел, тяжело задышал:
— Слушай, Иван Иванович! Хочешь гостем быть — честь и место! А эти разговорчики, господин становой пристав, прошу вас оставить. Шатров много пуган, да только никого не баивался.
Он встал.
И тогда Пучеглазов понял, что перехватил через край. Голос у него стал иным, почти заискивающим, задушевным. Ласковым, подобострастным движением руки он удержал Шатрова за кисти шелкового пояса, опоясывающего рубаху, и стал их гладить и перебирать на ладони.
— Успокойся, Арсений Тихонович! Ты не так меня понял… Э, да что там, на, читай, читай своими глазами! — Он протянул Шатрову серый печатный листок.
— Что это?
И Шатров отстранился.
— Читай. Эти листовочки твои помольцы, и уж не в первый раз, у себя на возах стали находить, между мешками… Каким путем она попала ко мне это служебная тайна. Тут уж ты меня извини. Да и не имеет значения для тебя. А вот читай.
Печать была чрезвычайно мелка, и Шатров охлопал было карманы брюк, ища привычно очки, но вспомнил, что они в пиджаке, и стал читать так.
Впрочем, он и сразу, едва только схватил своим быстрым оком крупно отпечатанное — РСДРП, понял, что в руки пристава Пучеглазова попала одна из листовок Матвея. Перечитал он их в свое время довольно, и — что ж греха таить! — не было теперь в сердце Шатрова ни былого сочувствия к ним, ни даже любопытства. Другие пришли времена — и другим теперь стал этот человек!
И уж с давних пор, хотя и храня с ним старую дружбу — дружбу, возникшую тогда, под опахнувшим их холодным крылом смерти, Матвей Кедров счел за благо не отягчать Арсения Тихоновича сведениями ни о делах и судьбах партии, ни о своей подпольной, по-прежнему напряженной работе.
И Шатров не обиделся. Между ними словно бы состоялось безмолвное соглашение. Да и слишком уж явным стало для обоих разномыслие их о многом и многом в государстве!
Оно обозначилось между ними вскоре же, как только созвана была I Государственная дума. Уже и тогда, в дружеских спорах, пререканиях, Шатров говаривал Кедрову: «Ты — за баррикады, а я — за трибуну! Что ни говори, а всенародная гласность! Какой ни есть, а парламент!»
Кедров щурился на него с нескрываемой издевкой, — единственный в мире человек, от которого Арсений Шатров стерпливал этакое!
— Слушай, Арсений, ты читал в морских романах, что в старину капитаны парусных кораблей брали будто бы на борт своего корабля бочки с дешевым маслом? Как только слишком опасными становились удары разбушевавшихся волн, так сейчас же масло из этих бочек выливали за борт. И волны вкруг корабля стихали. Читал?
— Ну, читал. Что ты этим хочешь сказать?
— А то, что все эти твои демосфены и златоусты Таврического дворца они как раз эти бочки с дешевым маслом и есть: изливайте, голубчики, из гортаней своих дешевое маслице своих думских речей и запросов, мягчите удары народного моря о царский престол! И можешь не сомневаться: придет их час, этих «бочек», и полетят они за борт. Как только море поспокойнее станет!..
А когда оно так и случилось, как предрекал Кедров, и обе Думы — и I и II, — окриком и пинком Столыпина были прогнаны из Таврического, Кедров как-то сказал Арсению Тихоновичу:
— Ну, вот тебе и трибуна твоя! Нет, мы так считаем, большевики: баррикады, они трибуну подпирают! Да и чем баррикада не трибуна?! С нее слышнее: весь мир в девятьсот пятом, в декабре, слышал, как русский рабочий класс с краснопресненской трибуны с «самодержцем всея Руси» разговаривал! За малым корона с его башки не слетела от этого «разговора»!
И Шатров тогда не нашелся что ответить. Помолчав, угрюмо сказал:
— Что ж! Ты был прав. Прямо как ясновидец! А я вот, признаться, не ожидал от правительства такой подлости, такого вероломства. Ведь это же черт знает что: созывать представителей народа, объявлять выборы в новую Государственную думу и в то же самое время вешать и вешать людей, творить бесстыднейшие политические убийства своих граждан! Хороша гласность, хороша свобода слова и собраний с намыленной веревкой, со «столыпинским галстуком» на шее! Нет, нет, теперь и я скажу: против таких господ все позволено: и бомба и револьвер! И не удивлюсь, если тысяча девятьсот пятый повторится. Нет, не удивлюсь. И даже очень, очень хочу. Повторяю: ты был прав. Ясновидец!
Матвей досадливо отмахнулся.
— Да брось ты, в самом деле! Заладил: ясновидец, ясновидец! А впрочем… — И, помолчав, добавил, но уже совсем другим голосом, словно бы и впрямь пророчески-дерзновенным: — Но если хочешь, то — да! Дано нам такое ясновидение! Нам, нашей партии. Парижская коммуна дала нам его… Маркс. А ныне — что ж, от тебя я ничего не скрывал! — ныне ясновидение, как ты выражаешься, дает нам Ленин. Я рассказывал тебе про него… Так что нас, большевиков, этот разгон Думы ничуть не потрясает? Ну, а что касается того, чтобы девятьсот пятый повторить, так нет, друг Арсений, повторять не будем! Оплошностей, просчетов, разнобоя по неопытности допущено было немало! Да и генеральную — зачем ее повторять? На то она и генеральная! Нет, то уж будет… последний и решительный!