Все мы считали, что между Пастуховым и Грунькой ничего не было, тем более что после спевок Груньку регулярно провожал до Закусихина тракторист Митька Чикунов.

Но на суде открылось другое.

Поскольку Пастухов наотрез отказался рассказывать про Офицерову, вызвали свидетеля Бугрова, у которого бригадир стоит на квартире.

Бугров вышел важный, во всем праздничном.

— Факт, значит, получился в сегодняшнюю зиму, в январе, — начал он. — Приезжаю домой поздно. Собираюсь на покой. Умылся, как полагается, утерся рушничком, рушничок на скамью бросил, возле сеней, разбираюсь, ложусь. Воротился я тогда часам, может, к двенадцати ночи, два мешка комбикорма на свои деньги купил, приехал заморенный. Прилег и чую — что-то не то.

Надо сказать, Витька у нас простой. Его кто хошь голыми руками возьмет. Вот, к примеру, такой штрих: кампания подписки на газеты. Я подписался на районный «Авангард» за свои деньги — и будьте ласковы! А ему, что ни предложат, за все платит. Газет ему идет штук десять, как в поликлинику. Вся изба забита. Плюс к тому — хошь не хошь, надо читать, оправдывать затраченные средства. Каждую ночь мучается: уж и радио замолчало, и спят кругом, а он читает и читает, в одной газете читает коммюнике, в другой ту же самую коммюнике. А этот раз гляжу, света нет. Света нет, а он вроде шушукается там с кем-то. Шушукнется и притаится. Я спрашиваю: «Витька, у тебя там есть кто?» — «Спи, — говорит, — никого нету». Ну, а мне ни к чему. Своих делов хватает. Нету так нету. А если есть — увижу. На волю мимо меня не миновать идти, а у меня сон петушиный, прозрачный. Услышу. Стал вроде задремывать — новое дело: Витька в сенцы пошел. Сколько ни живет — не было у него этой потребности. «Ты, — спрашиваю, — куда?» — «Спутник, — говорит, — пойду погляжу. Сегодня запустили».

Витька вышел, а я слышу, дышит кто-то за перегородкой. Мне бы, дураку, пойти поглядеть — и дело с концом, а неохота. Сомлел под теплым одеялом, да, признаюсь, напало предчувствие.

Воротился Витька минут через пять, слышу, сидит на койке, не ложится. А тишина кругом, словно нет на свете ни поездов, ни машин, ни собак — ничего нету. Все отменили. Я тогда подумал: «Навалило сугробов, от них и происходит такая жуткая тишина. Обязательно, — думаю — свалится на меня в такую ночь неприятность». «Витька, — спрашиваю, — у тебя действительно правда никого нет?» — «Да спи ты, — говорит, — чего привязался!» Замечаете, ответ уклончивый. Сами понимаете, какой после этого может быть сон. Лежу переживаю. Вдруг слышу, на дворе замок скрипит, которым хлев у меня запертый. Я в ту зиму на свои деньги хряка приобрел. Хряк мичуринский, видный из себя брунет — его все знают. А тут — такое дело. Будьте ласковы! «Ну вот, так оно и есть, — подумал я. — Кто-то выкручивает замок». Дело нешуточное. Сами знаете, шоссе через нас идет длинная. Всякие ездят. Накинул я шубейку, валенки, рогач в руки. — и на двор.

Гляжу, никого нету. А к дужке замка привязан рушничок. Мотается под ветерком — от этого и бренчит замок. Витька привязал рушничок. Больше скажу — Витька специально для этого выходил, иначе быть не может. Наставили его на эту идею, а кто — об этом скажу ниже. Немного задубел рушничок, прихватило его морозом. Отвязываю я его и слышу — шаги скрипят. Тогда, к рождеству, небось помните, какие снегопады нас посетили. Вся Мартыниха скрипела, каждая тропка — не говоря о шоссе. Скрип до самого неба!

Вот и тогда, слышу, вдоль улицы — «хруст-скрип», «хруст-скрип».

Выскочил я с ухватом на шоссе: так и есть — женщина. Придерживается теневой стороны и идет. Ночь была светлая, видать далеко. «Нет, — думаю, — я этого дела так не оставлю. Витька человек молодой, мальчик еще, проживает без родни на чужбине. Приспело время гулять — будь ласков — погуляй, пожалуйста, на виду. А тайком по клетухам спаньем заниматься у нас не положено».

Конечно, долго гнаться мне не пришлось. Не успел перейти на ту сторону — из-за нашего клуба, от того места, где эти чучелы стоят с дудками, выскакивает Митька Чикунов и хватает ее за шиворот.

Тут я сразу признал: да ведь это же Грунька! Грунька Офицерова, почтарка.

— Врешь! — сказал кто-то из зала. — Грунька в январе в Москве была, на смотре самодеятельности.

— Вот именно! — подхватил Бугров. — Как приехала, так к Витьке и прибегла. Стосковалась.

Так вот. Схватил ее Митька за шиворот, а я затаился — гляжу.

— Где была? — спрашивает Митька.

Она не стала врать, говорит:

— Ходила к бригадиру.

— Зачем?

— За книжкой.

И верно. Показывает книжку и поясняет:

— Очень хорошая книжка, Митя, «Былое и думы» Герцена.

Тут Чикунов взвился:

— Чего ты мне мозги забиваешь! Какой среди ночи Герцен! Долго ты меня морочить будешь? Договорились на Октябрьские пожениться, а теперь январь!..

— Ты, Митенька, не серчай, — обратился Бугров в зал. — Я все время молчал, а теперь обязан по закону доложить сущую правду… Так вот, как эта змея объявила ему, что не может за него идти, и дурочка была, что обещалася, и что все это глупости, и что чужая она ему, он отпустил ее и вылупился, как баран все равно.

— Что значит чужая? — повторял он, словно чокнутый. — Что значит поздно?..

— А то это значит, Митя, что полюбила я одного человека без памяти. Больше, чем маму, больше, чем дядю Леню. Заколдована я любовью.

— А я что, не люблю, что ли? Я из-за тебя, если хочешь знать, Нюрку упустил.

— Молчи, Митя. Тебе еще невдомек, что это такое — любовь… Может, поймешь когда-нибудь…

Митька вовсе ошалел, стал хлопать себя по штанам, по пальто, совать руки в карманы. Я думал, закурить ищет. А нет. Гляжу, достал маленький ножичек, складной такой ножичек, перочинный. Раскрывает ножичек, торопится, бормочет про себя:

— Вот я вас всех сейчас… Всех прикончу… Никому так никому…

Старался и так и эдак, даже зубами пробовал, но пальцы дрожали, ножик не раскрывался.

— Дай я попробую, — сказала Груня.

Она открыла ножик и передала ему. Я лично видел, как блеснуло лезвие, — сказал Бугров.

— Ну, дальше? — спросила судья.

— А дальше я пошел домой. Чего мне — полную ночь возле них стоять? На мне что было-то? Один полушубок, а под ним нет ничего. Холодно…

Бугров хотел, видно, помочь своему бригадиру, но получилось наоборот.

Пастухов, который отвечал вежливо и радостно во всем признавался, после выступления Бугрова словно нарочно решил загубить себя, стал дерзить и отмалчиваться.

Сперва он отрицал дружбу с Груней начисто: «Какая может быть дружба, когда жили в разных деревнях».

Прокурор спросил, действительно ли его прозвали Раскладушкой. Пастухов не стал отрицать:

— Прозвали.

— И Офицерова вас так называла?

— И Офицерова.

— А не она придумала это название?

— Она.

— Это что же, ласкательное название — Раскладушка.

Пастухов покраснел и перестал отвечать. Тогда прокурор принялся с другого бока: долго ли Груня находилась у подсудимого ночью?

— Может, час, может, два, — отвечал Пастухов грубо. — Не помню.

— А если припомнить?

— Не помню. Я отдыхал, когда она пришла.

— Что она у вас делала?

— Ничего. Сидела.

— Где сидела?

— Чего?

— Где сидела? На чем?

— А-а… На чем. Так и надо спрашивать.

— Так на чем?

— Не помню.

— А если припомнить?

— Нигде не сидела.

— Что же она, стояла?

— Что она, постовой — целый час стоять?

— Так как же? Не стояла, не сидела. Что же она — лежала?

— Почему лежала? Сидела.

— Значит, сидела? Где?

— Не помню. Ну — на кровати.

— На вашей кровати?

— А на чьей же? Не свою же притащила.

— А вы отдыхали?

— Ну отдыхал…

— Значит, так: в двенадцать часов ночи, когда вы лежали на кровати, без света, Офицерова сидела на той же кровати, рядом с вами больше чем час времени. Так?

Не знаю, до чего бы у них дошло, но судья позвонила в колокольчик и просила не уклоняться от существа дела. Прокурор надулся. Судья спросила:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: