— С какой целью приходила Груня?

— Кому какое дело — с какой целью? — окрысился Пастухов. — Приходила и приходила.

Но судья смотрела на него печально, и он опустил глаза.

— Ну, за книжкой. Просила книжку почитать. Мы книжку читали…

Тут встрепенулся прокурор и спросил, как они ухитрились читать без света. Пастухов сказал, что свет был потушен, чтобы не мешать Бугрову спать. Все засмеялись, а Пастухов стал доказывать свою правоту и так запутался, что даже матери стало совестно, и она крикнула с места:

— Витя, прекрати!

Судья спросила:

— Может, у вас были причины скрыть посещение Офицеровой от хозяина?

Пастухов грубо ответил:

— Были причины. Ну и что?

А когда спросили, какие это были причины, замкнулся на все замки и перестал отвечать вовсе.

Судья расстроилась, стала шептаться с заседателями. Да и я расстроилась. Задолго до суда мы в узком кругу советовались, как сохранить Пастухова в коллективе, чтобы не раздувать дела перед колхозным юбилеем. Председатель Иван Степанович поставил задачу — добиваться решения, чтобы передали его на поруки колхозу. Провели всю подготовительную работу: беседовали с судьей, заготовили соответствующую просьбу, наметили из среды наиболее достойных колхозников индивидуального шефа. Теперь это не секрет — наметили меня, хотя мне и без того хватает нагрузок. А Пастухов своим поведением срывал все планы. И председатель Иван Степанович и я, конечно, очень переживали. Но больше всех переживала защитница. Она была маленькая, эта защитница, серенькая, со взбитыми волосами и худеньким личиком. Хотя для авторитета носила значок, обозначающий высшее образование, но вид у нее был такой, что себя защитить не может, не то что виноватого.

И когда подошла ее очередь — никто хорошего не ждал. Вышла она, постная, маленькая — хоть на стул ставь. Многие в зале не могли понять, зачем она здесь, спрашивали, чья это и что ей тут надо. Да и начала она скучновато:

— Прокурору кажется подозрительным, что подсудимый смолкает, как только речь заходит об Офицеровой. Вам кажется, что это молчание красноречиво подтверждает кражу писем? А я держусь противоположного мнения. Мне ни разу не пришлось видеть Груню Офицерову, и Пастухова я вижу всего второй раз, но я уверена: они любили друг друга. И потому, что отношения были сложные, особенные, понятные только двум, а для любого третьего казались бы даже смешными, такой человек, как Пастухов, не станет открываться перед всеми. Как же этого не понять! Мы же сами воспитываем чувство, которое Карл Маркс считал важнее хлеба — человеческое достоинство, — и сами же его попираем. Если бы сейчас отсюда, со сцены, стали выведывать, как меня называет один человек, кошечкой или собачкой, — разве я скажу? Не скажу и не скажу! А вы про себя скажете? Ну вот. А с Пастухова требуем — говори! Вслух говори! А мы в протокол занесем да на машинке напечатаем! И от кого требуем? От застенчивого, до крайности застенчивого юноши. Кстати, грубость подзащитного — оборотная сторона все той же застенчивости, защитная реакция на вопросы, которые ставились, как бы сказать, слишком голышом.

Вы не верите Пастухову, когда он утверждает, что служебных писем не видал и здесь, на суде, впервые узнал об их существовании. А я не имею оснований не верить ему в этом пункте. Что за человек Пастухов? Давайте послушайте его заявление о приеме в колхоз.

И она стала цитировать заявление:

— «Я внимательно прочел, что предстоит нашему народу на селе, и принял решение — ехать в деревню. Решил стать честным колхозником и посвятить всю свою жизнь сельскому хозяйству. Покажите на карте точку Советского Союза, и я поеду. В комфорте не нуждаюсь, и настоящий комфорт почувствую, когда он будет у всех. Думаю, Москва не обидится. К тому же фамилия у меня колхозная — Пастухов».

Защитница читала, обернувшись к прокурору, который еще в начале суда обронил намек, что заявление написано во хмелю.

— Вы считаете, что заявление написано во хмелю, — сказала она. — А я утверждаю, что нет. Каждое слово ложилось на бумагу от чистого сердца, свободно и весело. Обратите внимание: Пастухов подал не прошение со смиренной припиской: «В просьбе моей прошу не отказать». Нет! Заявление написано хозяином своей судьбы, обладающим чувством человеческого достоинства, презирающим шаблон и бездушную фразу, горящим желанием окунуться в живое дело, творить… Уж если он и захмелел, то не от вина, а от радости, что рожден на нашей, советской земле и может принести ей пользу. Станет такой человек воровать чужие письма? Нет, нет и нет! — Защитница резко обернулась к прокурору. Щеки ее пылали. Серый завиток упал на глаза. Она нетерпеливо дунула снизу вверх и топнула ножкой.

Сперва ее слушали плохо, но на заявлении Пастухова стали шикать, чтобы потише. Одним было интересно послушать, другим забавно глядеть, как она, маленькая, лохматая, накидывается на всех, ровно клушка. Чем дальше, тем больше приходилась она по душе председателю, и, когда дошла до Маркса, он толкнул меня в бок и сказал с удовольствием:

— Начитанная, язва!

А когда спросила, кто станет добровольно признаваться про кошечку или собачку, в рядах замотали головами: никто, мол, не признается, успокойся, пожалуйста, не переживай…

Услышав вдруг, как стало тихо, защитница заговорила спокойным, домашним голосом:

— У Пастухова в комнате, за перегородкой, висит табель-календарь. Так вот на этом календаре день второе июня обведен красным кружочком. Я сама видела. Второе июня — это день преступления. Но второе июня — это и тот день, когда Пастухов должен был испытать скоростную культивацию. Всю осень, все лето, всю весну дожидался он этого дня. Почти год к этому дню готовился: схемы рисовал, эскизы, две толстые тетрадки расчетами исписал, дефицитные шестерни натаскал откуда-то. И вот решающий день наступил, и все было сорвано. Таисия Пашкова все погубила.

Причина поджога единственная — возмущение против трактористки-лентяйки. Это возмущение вылилось в уродливую форму не только по причине опьянения подзащитного, хотя и эту причину нельзя не учитывать. Главное в том, что Пастуховым овладело вполне понятное отчаяние.

По вине Таисии Пашковой все пропало, может быть, навсегда! Как же не возмутиться!

И тут в гробовой тишине раздался длинный тонкий писк, какой получается, когда закипает самовар. Я поглядела: там плакала Таисия Пашкова.

Защитница сбилась и тоже поглядела туда.

— Насколько правильные идеи выдвигает Пастухов, в данный момент не имеет значения… — сказала она потише. — Он заражен этой скоростной механизацией, верит в пользу, которую она принесет народу, понимаете.

Вконец расстроенная Пашкова плакала и причитала вполкрика:

— Верит, касатка, верит!

На нее сердито зашикали, и она смолкла. А защитница заторопилась и, то и дело оглядываясь на Таисию, стала доказывать, что у Пастухова в груди бушует огонь творчества, зафальшивила, неловко закруглилась и, очень недовольная собой, пошла на место.

Хотя из-за Пашковой, заразы, выступление защиты было смазано, я так понимаю, что эта девочка в основном и спасла нашего бригадира. Пастухову присудили два года условно, с передачей на поруки колхозу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: