Жена от него ушла. Она возникла в его жизни вдруг, ниоткуда, восторженная, с сияющими глазами, с неизменным согласием со всем, что бы он ни сказал. Потом так же вдруг ушла, забрав детей. Правда, второе «вдруг», поставленное здесь для рамочной симметрии, не совсем уместно. Все-таки вначале возник весьма неприятный симптом — на любую его реплику она стала отвечать «нет». Он видел, что семья разваливается, но ничего поделать не мог — жена его не видела и не слышала, просто отстраненно терпела, очевидно, ждала чего-то; потом это что-то случилось — и она ушла. Холодно, без объяснений. Выбросила из своей жизни, как старый стул. Он уже знал, что так и будет, потому принял удар тупо. Боли не было. Была пустота. Вернее, был шрам, тонкая пленка соединительной ткани, затянувшая живую рану. Рана жила своей жизнью; никогда не болела; лишь иногда отзывалась на внешний импульс всплывающими из глубины ударами сердечного пульса. С годами удары становились все слабее. Как хороший специалист, Н понимал смысл этого процесса: пустота, как раковая опухоль, разрасталась в его душе, а значит — неудержимо убывала его жизнь.
Зачем живет — он не знал. Если честно сказать — никогда не задумывался об этом. Правда, в молодости за ним водился грешок — пытался понять смысл жизни; к счастью, эта болезнь прошла быстро и бесследно. Он рано понял, что он — всего лишь капля в безбрежном океане; капля, которой не суждено постичь океан. Позже стало ясно, что и соседние капли, которые сосуществуют рядом, напирают на него, оттесняя от света и энергии, для него так же непостижимы, как Господь и вселенная. И тогда он понял, что стареет.
Свою работу он любил. Не больных, а работу с ними. Это была игра. Правила ее складывались много лет. Выполнение их помогало создать процесс постижения болезни. Он подступал к болезни, как охотник к зверю: мягко, без единого лишнего движения, с первого же взгляда определив, с чем имеет дело. Но это было только начало. Предстояло войти в доверие к болезни, потом ее разговорить, наконец — приручить. Ассистенты обожали эти импровизации шефа, снимали их кинокамерой, потом часами анализировали каждое слово, каждый взгляд, каждый жест; потом все эти кирпичики собирали под крышу простой и понятной формулы; потом — самые смелые — на своих больных — пытались заставить эту формулу работать. Ничего не получалось.
— Так вы никогда не доберетесь до истины, — сказал однажды Н. — Снимайте двумя камерами: одной — больного, другой — себя. Синхронно. Потом пропустите — тоже синхронно — на двух мониторах. Сразу все поймете.
Они точно выполнили его указания, но понять причину очередного провала не смогли.
— Беда в том, — ворчал Н, усаживаясь перед мониторами, — что вы меня не слышите. Слышите вы только себя.
Спорить с ним было бессмысленно, во-первых, потому, что в клинике правило внутреннего распорядка № 1 было простым: шеф прав всегда; а во-вторых — так оно и было на самом деле; никто из сотрудников не мог бы припомнить случая, когда бы шеф ошибся в диагнозе или был несправедлив. Его было так много, что даже к своим завистникам он был добр.
Уже через минуту он остановил просмотр.
— Поставьте еще один монитор и запустите любую запись, где вы снимали меня. — Он ждал, поджав губы, но после первых же кадров счастливо заулыбался. — Вот оно! Вот! Глядите! — ну, право, как ребенок... Он обернулся к ассистенту, чей неудачный опыт собирался анализировать. — Вот где главное. Вот где ключ.
На экране большой сильный человек с радостным ожиданием во взгляде приближался к своему юному пациенту; вот так малыш приближается к привлекательной, пока не познанной им игрушке. Даже его походка стала необычной — вроде бы неуверенной и немного косолапой. И ребенок воспринял знаки его тела, и поверил им, и потянулся навстречу — радостный и доверчивый.
— Стоп! — скомандовал Н. — А теперь опять покажи начало своей записи.
На экране ассистент был воплощением силы и уверенности. Халат безупречен, продуманно повешенный стетоскоп притягивает взгляд, как магический амулет гипнотизера, губы стянуты в полоску, взгляд пронзительный, энергетический. Грозный и всемогущий бог медицины. А испуганный ребенок прижимается к медсестре, вцепился в ее руку...
— Остановите... — Н долго смотрел на ребенка, затем повернулся к ассистентам. — Вот и ответ. Дальше смотреть незачем. Напечатайте этот кадр, — он еще раз взглянул на такую славную, такую лукавую и доверчивую мордашку, — и чтоб он у каждого был на столе. Перед глазами.
Н даже не пытался скрыть разочарования. Сидел, разглядывая свои большие кисти рук. Наконец медленно заговорил:
— Как живете — так и лечите. Вам не скрыть от больного вашу сущность: он чует ее нутром. Поэтому при встрече с ним вы должны перестать быть собою. Вы должны стать им. Вы должны слиться с ним, чтобы он от этого слияния с вами ощутил себя больше, энергичней, защищенней. Ощутил комфорт. И потому раскрылся бы перед вами. Без чего никакой диагноз не возможен.
Он рассматривал свои пухлые ладони, не поднимая глаз на ассистентов, чтобы они не выдали его. Он к ним неплохо относился, некоторых даже уважал. Но ни одного из них не считал своим учеником. Может — талантом не вышли; даже наверное так. Их откровенная ставка на характер (а больше ничего у них и не было, разве что двое могли похвалиться еще и здоровьем) означала, что они думают только об успехе. Искусство врачевания они пытались постичь умом. Что поделаешь, — иногда меланхолически размышлял Н, — все они — дети науки. Она их кормит, она реабилитирует их цинизм; она терпеливо убивает их души. В их представлении об устройстве мира нет места Творцу. Очевидно, Он давно их похерил и даже не вспоминает о них. Кто верит, что живет только раз (а наука утверждает именно это), сам выбрал свою судьбу.
В глазах коллег все они были его учениками; возможно, кто-то из них именно так себя и воспринимал. Но Н знал, что ученика (не просто последователя, а именно продолжателя его дела) у него нет. Раз нет — значит, оно и не нужно, — без сожаления думал Н. — И в самом деле — чему б я его научил? Своему восприятию мира? Но любой умный человек строит собственную систему мироздания. Своим приемам распознавания корней болезни? Но у каждого мастера свои приемы; усердно подражая — потеряешь себя. Учить искать собственный путь? Но его не ищут; по нему идут... Не было дня, чтобы в клинику не пришло письма с просьбой принять в ученики; чаще всего — от свежеиспеченных кандидатов и студентов-медиков. Н их не читал, значит, ни на одно и не ответил. Если Господь пошлет ученика, он придет без приглашения, и я сразу узнаю его. И это будет знак, что выше я уже не поднимусь.
Н взглянул на ассистентов. Они терпеливо ждали продолжения. А ведь я совсем забыл о вас, — подумал Н. — Интересно, сколько времени я держал эту паузу?
— Не скрою, мне жаль, что вы и не пытаетесь испытать то, чему я хотел вас научить. Вы знаете много... Но в этих знаниях нет ничего о страданиях того человека, который ждет от вас избавления. Там есть обо всех! а о нем — ничего... Вот почему я прошу вас: когда подходите к больному — забудьте о себе; и забудьте все, что знаете. Станьте чистым листом бумаги, на котором больной доверчиво оттиснет свои иероглифы. Потом, оставшись наедине с ними, вы сможете — воспользовавшись своими знаниями (и прежде всего — знанием себя) — попытаться расшифровать их...
О трагической гибели шести маленьких пациентов Н узнал во время операции. Он не был хирургом и не любил хирургов за их безграмотность и апломб. «Вы анатом, а не медик, потому что ничего не смыслите в медицине!» — сколько раз он произносил на коллегиях эти убийственные слова, но гнал не всех, так что со временем в его клинике подобрались резуны с изумительными руками. Правда, при условии, что «резать — не резать» решают не они. Им были позволены только две фразы: «да, шеф» и «конечно, сделаем»; зато в сугубо хирургических вопросах они были совершенно свободны, даже от советов. Они любили оперировать при Н. Во-первых, он не только знал толк в их деле — он был настоящим ценителем; а во-вторых, лишенные права голоса, как еще они могли бы прокричать ему: «А вот тебе!»