И бежит от Востока так же, как бежал от Запада. А с героем, кажется, и автор. Начав за здравие, оба кончают за упокой Востока: отыди от меня Сатана, я иду на Запад.

Так из-за чего же было огород городить? Над чем от умиления захлебываться: «О, русское поле, русское поле»? Что шапками всех закидаем и что мы святее всех народов — это мы и так знали, без А. Белого и Белого Голубя. Но если нам не на что больше надеяться, то дела наши плохи, и не о спасении мира следует нам думать, а о том, как бы самим не погибнуть. Говорить: «Господи, Господи!» и не творить воли Господней — этого еще недостаточно, чтобы сделаться народом-богоносцем. Лучше молчать о Боге, нежели кощунствовать. А что же такое это «неслыханное слово», как не сплошное кощунство, сатанинская гордыня?

Мало нас учила история, как школьников: рубцы еще на теле не зажили — и вот мы опять за то же.

Ошибка А. Белого — ошибка всех старых и новых славянофилов: русскому Востоку противополагается европейский Запад, как религиозной полноте — пустое место. Но «бритый барин» — такая же карикатура на Запад, как столяр Кудеяров — на Восток. Это не две правды, а две лжи. Какая лучше! Обе хуже.

Нет, Восток — не религиозная полнота, и Запад — не пустое место. Мир до сих пор не знал бы, что такое личность, лицо человеческое, образ и подобие Божие, если бы не религиозное творчество Запада, ибо весь Восток, в том числе и русский, попирал и попирает личность, жертвовал и жертвует ею безличному, мнимо соборному, мнимо церковному. Свет нисходящий, западный — правда о земле, о человеке — не меньший свет, чем восходящий, восточный — правда о небе, о Боге. Только соединение этих двух светов, двух правд — даст полуденный свет, совершенную правду о Богочеловечестве.

На вопрос: Восток или Запад? — единственный ответ — отрицание самого вопроса: не Восток или Запад, а Восток и Запад.

Таков предел отвлеченного созерцания; но для жизненного действия нужно в каждую минуту знать, с какой ноги ступить, куда идти. Нужна воля.

В своем теперешнем, будем надеяться, не окончательном состоянии А. Белый — человек без воли. Если он как будто решает вместе со своим героем: «иду на Восток», то не по своей воле, а по ветру, качнувшему его, — ветру, сегодня в России дующему в ту сторону. Но тотчас же готов качнуться и в противоположную — на Запад. А в конце концов ни на Восток, ни на Запад; ни туда, ни сюда. Неподвижное равновесие, мертвая точка. «Святое безделье», святое безволье.

Это наше общее проклятье. Страшен человек — но еще страшнее народ без воли. Не по своей вине двигалась доныне Россия между Востоком и Западом, а как маятник раскачивалась или как то мертвое тело, которым «хоть забор подпирай». Куда качнут, туда и валится. Если это продлится, то участь наша — участь всех мертвых тел — разложение.

Всякая гениальность есть прежде всего явление воли, неизбежный переход от созерцания к действию. Если А. Белый не выйдет из своего неподвижного равновесия, если не решит волею, что ему делать, куда идти, с какой ноги ступить, то так и останется неудавшимся «гением».

О ЧЕРНЫХ КОЛОДЦАХ

Если бы меня спросили, какое главное свойство русских людей в наши дни, я ответил бы: одиночество. Никогда и нигде не было столько одиноких, как сейчас в России. Даже те, кто еще недавно были общественными, сделались вдруг одинокими. Люди рассыпаются, как сцепленные магнитом железные опилки, когда магнит потерял силу; выпадают из общественности, как рыба из дырявого невода.

Все, что соединяло людей, рвется, как гнилые нитки, а все, что разъединяет, разобщает их, уплотнилось, окрепло, встало между людьми, как стена.

Человек человеку волк? Нет, «человек человеку бревно» (А. Ремизов).

Каждый, сидя в своей норе, в своей дыре, в своей щели, не видит, не слышит сидящего рядом. Иногда перестукиваются сквозь глухую стену, как арестанты в одиночных камерах. А большею частью молчат.

И сторожит Молчанья демон
Колодцы черные свои.

Так отощали, ослабели, что если опустить в колодец веревку, чтобы помочь сидящему в нем вылезти, то он не имеет силы ухватиться за нее и тихо стонет: «Оставьте меня в покое, не мучайте!»

Каждый видит над своей головой клочок неба с дневными звездами, потому что из очень глубоких и узких колодцев дневное небо кажется ночным. У каждого свое небо — своя религия.

За мой сравнительно недолгий век я встретил по крайней мере дюжину творцов новых религий. Каждый считал всех других сумасшедшими, а себя умнее Сократа, Моисея, Будды и Конфуция. Где, кроме России, можно встретить что-либо подобное?

Так называемое декадентство есть отражение в искусстве того, что происходит в жизни, — самоутверждения одинокой личности. В декадентском искусстве всяк молодец на свой образец: «Я один единственный, я не хочу быть как все, я хочу, чтобы все были как я».

Критика, глумясь над декадентством, проглядела его огромное значение. Не считаться с декадентством — не считаться с жизнью. Не ему принадлежит будущее: судя по многим признакам, конец декадентства близится, — но нет никакого сомнения, что ему принадлежит настоящее.

Одинокий из одиноких, декадент из декадентов — Александр Блок. Но есть у него одна особенность, которая отделяет его от прочих. В своем одиночестве, в своем глубоком колодце, может быть, самом глубоком и узком из всех, он первый понял, а если еще не понял ясно, то уже смутно почувствовал, что «не добро быть человеку одному», что самоутверждение личности, доведенное до крайности, переходит в свою противоположность — в самоотрицание, самоистребление; первый опомнился и ужаснулся. Знает, что ему одному из колодца не вылезти: стены гладкие, скользкие, ухватиться не за что, — а все-таки хватается, карабкается, лезет на стену, зовет на помощь.

Такой зов — статья «Искусство и газета» (в «Русской молве»).

Заглавие слишком узко. Можно бы расширить: «Искусство и политика. Искусство и общественность. Искусство и жизнь».

Главная мысль статьи: не внешняя, эмпирическая противоположность, а внутренняя, метафизическая противоречивость, антиномичность искусства и жизни. Это не две враждующие стихии, а два порядка бытия, две категории, навеки друг другу чуждые, несоизмеримые. Между искусством и жизнью не может быть соединений, примирений, мостов.

«Мосты между ними, — говорит Блок, — были до сих пор только легкими, воздушными, радужными мостами, которые исчезали, едва проходили те великолепные грозы, которые создавали их, едва умирали те мировые гении, которые лишь силою своей гениальности создавали эти мосты, соединяя в самих себе и жизнь, и искусство».

И тут — гладкая стена колодца: гении соединяют искусство и жизнь только в самих себе, в своей одинокой личности.

Искусство самобытно, самовластно: «им нельзя поступиться для чего бы то ни было», следовательно, и для жизни, для общественности, для политики.

Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво.

А политика — суета. «Искусство не имеет ничего общего с политикой и даже не враждует с ней, потому что мир искусства относится к политике приблизительно так же, как море относится к кораблю». Это значит: искусство относится к политике, к общественности, к жизни, как бесконечное относится к малому; искусство над жизнью, как небо над землею. Жизнь говорит о временном, здешнем, человеческом; искусство — о вечном, божественном, нездешнем. «Гении суть инструменты Божества». Жизнь — явление; искусство — «вещь в себе». Искусство — религия, художник — жрец.

Старая-старая песня, пушкинский диалог «Поэт и чернь»:

Procul este, profani!
Изыдите, оглашенные!

Я так понял, и, кажется, иначе нельзя понять. Одного не понимаю: если Блок доволен таким положением вещей, зачем же он все-таки идет с «искусством» в «газету», в политику, в общественность, в жизнь? Зачем не сидит смирно в своем колодце? Зачем хватается за гладкую стену, карабкается, лезет на стену?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: