— Пойдём, милая, на улочку, — с лицемерной, и вместе с тем неподдельной нежностью засюсюкала моя мрачная хозяйка, — пойдём, Берёзонька, погуляем, травку пощиплем…

И так далее в том же духе, а сама настойчиво тянет за ошейник, будто не замечая, что ноги у меня связаны.

— Стой, полоумная! — мясник оттолкнул тётку, шлёпнув по толстому заду. — Вот глупая баба: прямо здесь, что ли, придушить хочешь животину? Кто её потом вытаскивать станет?

Он распутал мои передние ноги, затем взялся одной рукой за ошейник, другой — за рог.

— Давай, Дарья! Не стой столбом — берись также с другого боку.

"Глупые люди! — подумал я не без высокомерия, не очень то уместного в том, для кого настал смертный час. — Достаточно сунуть мне в ноздри пальцы — и я паинька. Но вам ни в жизнь не додуматься до такого пустяка! Теперь либо развязывайте полностью, и тогда я сбегу, либо волоките — два каких-то там упирающихся центнера!"

В общем, то была моя последняя попытка расхрабриться.

Дед Евлампий оказался изобретательней, чем я думал. Поначалу они тянули, а я упирался: спасибо за свободные ноги. Ошейник врезался мне в горло, дышать стало нечем, но сдаваться я не собирался. Сдался мясник.

— Ну-ко, Дарья, — прохрипел он, задыхаясь, — я сейчас отпущу её, а ты не отпускай, крепче держи, да смотри не упади — ты её направлять станешь, а я сзади пойду, буду вилами под хвост колоть.

Что может окончательно отравить последние минуты жизни? Вилы в заднице.

Едва мясник перестал за меня держаться, я рванул к выходу, надеясь застать врасплох тётку Дарью. Но та не оплошала. Вместо того чтобы испуганно ойкнуть и выпустить из рук рог и ошейник, тётка повисла на мне словно злобная моська, а когда, выбежав во двор, я запрыгал было в сторону улицы, она изо всех сил дёрнула на себя мою голову так, что меня развернуло, и, повинуясь закону инерции, я вбежал на задний двор.

Там меня дожидались: скоба, к которой меня привяжут, перекладина, на которую подвесят для разделки мою тушу, не-сколько ножей, таз для головы, таз для крови, таз для сбоя, корыто для кишков, а также несколько чистых тряпок и большой бак с горячей водой — куда ж без гигиены! Посреди этого хирургического великолепия покачивался на костылях хмельной Петрович.

Я появился неожиданно — Петрович не успел переместиться в безопасное, то бишь недосягаемое для меня место. Вытаращив округлившиеся в панике глаза, он попятился, споткнулся и упал мне под ноги. Падая, он неловко взмахнул костылями и один из них огрел меня по морде. Я притормозил, запнулся за Петровича и повалился на него. Кучу-малу завершила Дарья, рухнув животом на мои рога.

Все мы взвыли: мои хозяева от боли, я от ярости. Несколько секунд, однако ж, никто из нас не делал попыток подняться, благодаря чему подоспевший мясник без помех привязал меня к скобе.

И я смирился. Можно было, конечно, попытаться вырваться, но верёвка была крепкая, и всё, чего я смог бы добиться, это истоптать Петровича. Вот только зачем?

Я смиренно ждал, пока Дарья с меня слезет, ждал, пока они с дедом Евлампием извлекут из-под меня полумёртвого от страха и боли Петровича, ждал, пока мясник достанет из-за голенищ нож, потом, задрав морду, посмотрел на сочно-голубое безоблачное небо, закрыл глаза и стал ждать конца.

10.

Я падал. Или летел. Мимо меня проносились чёрные, заросшие слизью бревенчатые стены колодца. Воздух свистел в моих ушах и никак не мог проникнуть в лёгкие: я всё силился вдохнуть, но из горла, мешая вдоху, рвался наружу немой крик… Чёрные брёвна всё мелькали, воздух свистел, и мне так нужно было вдохнуть!

Внезапно в колодце стало светлеть. Я взглянул в направлении источника света и увидел надвигающийся квадратик неба — я летел вверх! Небо стремительно приближалось, но я никак не мог вдохнуть и с отчаянием думал о том, что неведомая сила вынесет наружу лишь труп.

Я уже мог сосчитать, сколько венцов осталось до поверхности, как вдруг в колодец упал солнечный луч. На фоне слизистой черноты колодца он казался невероятно ярким и твёрдым. Он пронёсся мне навстречу, коснулся моей груди, и вдруг я сделал вдох. Воздух хлынул в мои лёгкие, в глазах стало темнеть, но тут же прояснилось. Край колодца, казалось, был уже на расстоянии вытянутой руки. Я сделал ещё один вдох, улыбнулся и благодарно погладил спасший меня луч, но тот неожиданно пронзил мою грудь, вырвал сердце и умчался вверх. Вместе с сердцем меня оставила и неведомая подъёмная сила: долю секунды, пытаясь схватиться за край колодца, видел я залитую солнцем землю, потом стал падать…

…И проснулся, разумеется. Я всегда просыпаюсь, когда вижу, что сон плохо для меня закончится. Возможно, было бы лучше досматривать сны до конца, иногда мне даже хочется этого, но как ни стараюсь, всегда просыпаюсь чуть раньше… А таких, как этот, вообще лучше никогда не видеть. Впрочем, изо всех снов, что я видел до сих пор, будучи коровой, этот — первый не о люцерне, хотя и он, если б не тот коварный луч, также мог закончиться пастбищенским пикником. Но возможно, я стал одолевать в себе корову…

Стоп! Меня же зарезали! Что это, загробная жизнь или…

Лежу, не шевелюсь, не раскрываю глаз. Медленно втягиваю воздух. Увы. Запах не то что для человеческого жилища — для хлева не годится. Может быть, я стал свиньёй? Может быть, я бессмертен и теперь вечно буду превращаться в кого попало?

Я открыл глаза и уставился на… люстру. Я смотрел, смотрел, разглядывая её до мельчайших деталей, до насиженных мухами точек, и никак не мог взять в толк, что она делает в свинарнике. И тут надо мной склонилось печальное лицо мамы.

Есть!!!

Я вскочил точно ванька-встанька и запрыгал по загаженной кровати, голый, дурно пахнущий, но живой! Мама медленно осела на пол. Я крикнул ей что-то ободряющее, выпрыгнул из комнаты, схватил с вешалки первую попавшуюся вещь, по счастью оказавшуюся плащом, и выскочил из дома.

Оказавшись на улице, я запахнул плащ и побежал к соседям. Ворота были распахнуты. Шарик, завидев меня, с визгом скрылся в конуре. Петрович сидел на крыльце, сложив костыли на загипсованную ногу, и пил водку из горлышка. Переносица его распухла, на глаза наплывал огромный синяк. На моё появление он отреагировал в духе Шарика, с той лишь разницей, что не тронулся с места, зато чуть не захлебнулся. Нервно расхохотавшись в его перепуганное лицо, я прошёл на задний двор.

Берёзка висела на продетой сквозь лытки палке, привязанной к перекладине. Дед Евлампий заканчивал снимать её шкуру. Дарья с ножом и тазами наготове дожидалась момента, когда дед разрежет грудину и брюхо, и в её распоряжении окажутся внутренности коровы.

Увидев меня, Дарья поджала губы и отвернулась, как бы не желая замечать, — чтобы как-то прореагировать, ей нужно было получить сигнал от умственных колёсиков, неохотно (увы) вращающихся в её мозгу.

Ни слова не говоря, я прошёл в угол двора, за перекладину, где в широком плоском тазу лежала голова Берёзки. Присев на корточки, я погладил белую звёздочку на лбу, заглянул в мёртвые глаза. Тупой, равнодушный взгляд — что я хотел увидеть в этих глазах? Я не знал. Вообще не стоило сюда приходить — наверно я ещё не совсем пришёл в себя.

С хлюпаньем упали в таз кишки. Я поднялся и вышел, стараясь не смотреть на коровью тушу. Кивнул по пути оцепеневшему Петровичу и прикрыл за собой ворота.

Над улицей звенел разноголосый хор колокольчиков — скотина возвращалась с пастбища.

Не спеша, я пошёл к дому, сосредоточась на дороге и своих босых ногах.

— Му-у! — требовательно раздалось у меня за спиной.

Сердце от неожиданности ухнуло куда-то вниз и пропало. Схватившись за грудь, я обернулся. Передо мной стояла наша корова Милка. С трудом переведя дух, я уставился на неё, точно увидел впервые. Милка не трогалась с места.

— Ну, чего ты, чего? — сказал я дрожащим голосом и фальшиво польстил: — Хорошая корова, хоро-ошая.

Та закивала, словно соглашаясь, потом ткнулась влажной мордой в мою ладонь и вдруг…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: