Тима отшатнулся, чтобы пропустить их, и увидел вдруг перед собой смеющееся костлявое лицо с глубоко провалившимися черными щеками. Медленно двигая потрескавшимися губами, человек спросил его:
— Испугался, парнишка? Не надо! Покойников только псы по глупости боятся. Ты и живых не бойся. Я вот спужался и сюда угодил, а нужно было бы в тайгу с ружьишком уйти. Вот за хилость души наказание. — И попросил: Ты бы мне водицы подал испить!
Тима пошел к бочке, стоявшей у двери, зачерпнул ковшиком воду с плавающими в ней кусками льда и подал больному. Солдат взял ковш в обе руки и стал пить звонкими глотками, жадно двигая кадыком.
Потом Тима увидел, как другой солдат, лежащий здесь же, на нарах, стал корчиться и, хрипя, дергать на груди рубаху.
— Помогите, ему же плохо! — закричал Тима.
Откуда-то из глубины барака поспешно подошел отец и, посмотрев на Тиму так, словно он не видел его, а только услышал откуда-то издалека, сказал деревянным равнодушным голосом:
— Немедленно уходи. Как ты сюда попал?
Отец держал в одной руке шприц, другой обнажил грудь солдата и затем быстро воткнул ему в тело иглу.
Медленно нажимая поршень освободившейся левой рукой, он поднял бурое веко солдата и снова опустил движением запачканных йодом пальцев.
Бессильно присев на нары, отец пробормотал, глядя на неподвижное, очень спокойное лицо солдата:
— Вот, значит, еще один.
— Петр Григорьевич, супруга! — сказал санитар.
Отец дрогнул и сказал сердито:
— Не пускать. Тут и без бабьих воплей голова кругом.
— Не его. Ваша!
— Вон! Скажите, чтобы уходила вон! — крикнул отец и, поймав за халат проходившего мимо длинноволосого человека в драповой шубе с каракулевым воротником, с повязкой красного креста на рукаве, спросил хрипло: — Вы почему Юсупову приказали отменить инъекцию?
Человек повернулся к отцу и сказал приглушенным басом:
— Господин Сапожков, надо разум иметь, православным медикаментов не хватает, а вы на иноверцев изводить изволите.
Отец ухватил человека за отворот шубы и, шатая его из стороны в сторону, огромного, тучного, закричал тонким голосом:
— Я вас ударю!
Человек мычал, покорно раскачиваясь, и шептал испуганно:
— Пустите, пустите!
Освободившись уже у самой двери, человек воскликнул могучим гулким басом:
— Почетного в рыло? Да за это тебе острог!
Отец вздохнул:
— Хорошо. Позовите дежурного офицера, пусть составит протокол.
— Э, нет! — вдруг испуганно воскликнул человек. — Мне это никак нельзя. Уж извините. То, что вы меня действием оскорбили, кто видел? Они! — И человек простер толстую руку к нарам. — Да их всех скоро вперед ногами вынесут. А протокол — бумага. Разговоры по городу пойдут, а я соборный староста. Вас, конечно, накажут, а мне мой срам дороже. Так что, господин хороший, между нами ничего не было. Но что касается иноверцев, тут мы с вами отдельно поговорим, через нашего начальника. Средства, собранные прихожанами на обзаведение аптечных снадобий для христолюбивых воинов, должны, следственно, идти по назначению, и здесь — я скала.
— Какая мерзость! — сказал отец, с отвращением разглядывая свои руки с дрожащими пальцами.
Санитар, ласково заглядывая отцу в опущенное лицо, снова напомнил:
— Супружница вас дожидает. И сыночек — хороший мальчик. Солдату испить подал. Но ведь вошь у нас здесь вредная, кольнула — и тифок…
Тима вышел из барака. Санитар, приказав зажмуриться, тряс у него над головой пакет с дезинфекционным порошком, приговаривая:
— Не вертись! Стой смирно! Едкая дрянь. Сам знаю.
Говорят, от заразы хорошо действует.
Вдруг Тима услышал рыдающий, гневный голос мамы:
— Вы жестокий человек! Как вы смели повести туда мальчика?
Тима открыл глаза и тотчас зажмурился, почувствовав жгучую боль, словно от мыльной пены.
— Мама! — закричал Тима. — Это я сам!
— Простите, если можете, — виновато сказал санитар. _ Но только им рассчитывал Петра Григорьевича из барака вытянуть. Другое не поможет. Непреклонный он.
Из барака вышел отец, и санитар вежливо отошел в сторону…
— Нет, — сказал отец, выслушав мать. — Я никуда не уйду. — И таким же деревянным голосом спросил:
Я даже удивляюсь, как ты, увидя все это, можешь предлагать мне подобное?
Отец все время нетерпеливо озирался на двери барака, по-видимому совсем не интересуясь тем, что ответит ему мама. Но мама молчала и только смотрела на него блестящими глазами.
Отец сказал:
— Ну, вот, значит, я пошел.
И мама только успела легким, летучим движением руки коснуться его колючей, давно не бритой щеки.
Отец, уже подойдя к двери барака, крикнул, обернувшись:
— Подожди, Варя! А деньги?
Мать подбежала, взяла руку отца и прижалась щекой к открытой его ладони, к еще дрожащим пальцам.
— Петр, какой ты у меня настоящий!.. Я так счастлива!
— Ну, Варя, — сконфуженно бормотал отец, пытаясь отнять свою руку. Неудобно, люди кругом, что за сантименты.
Мама отпустила руку отца и вдруг сказала гневно:
— И чтоб без часов я тебя больше не видела! Верни этому торгашу деньги. Слышишь, немедленно.
— Ну что ты, Варенька! Это такие пустяки. Я, право, не знаю, почему ты так реагируешь, — смущенно бормотал отец. — Тебя, очевидно, не так информировали.
— Так или не так, а чтобы часы были, — строго приказала мама. И, уходя, послала отцу воздушный поцелуй, улыбаясь ему своей самой нежной улыбкой.
На перроне мама поскользнулась и упала. Попробовала сама подняться и не смогла.
— Подожди, Тимочка. Не тяни меня. Я немножечко устала. Посижу так и отдохну. — Она попыталась сесть, но руки ее подогнулись, и она снова упала на бок.
Но тут появился тот самый санитар, который привез их сюда. Он поднял маму, отвел ее на скамейку под медным колоколом, помахал над ее бледным лицом меховой варежкой и осведомился:
— Значит, ни в какую? — И хвастливо заявил: — Петр Григорьевич человек — вершина! Я с самого начала полагал, не пойдет.
— Его сегодня арестуют?
— Увы, лишен возможности полного содействия.
Но вдруг лицо санитара просияло, и он воскликнул радостно:
— Мадам, я ведь только им сочувствующий, но осведомлен. Прошу вас, не сползайте со скамейки. Мальчик!
Держи мать. Один момент.
Санитар ушел.
Но скоро он прошел мимо них с гордым видом, шагая рядом с человеком в ветхой кожаной фуражке железнодорожника. Этот человек на ходу вытирал руки паклей, лицо его было сердито и озабоченно.
Немного погодя подошел отец и, не глядя на мать, проговорил сурово:
— Ну что ж, пошли.
На выходе их ждал санитар. Похлопав варежкой по соломе, лежащей на дровнях, он, как заправский извозчик, пригласил:
— Прошу. Прокачу на резвой.
Отец поколебался, но потом сказал Тиме:
— Садись.
Мама спросила:
— А я?
Отец только пожал плечами.
Ехали долго, в тяжком, отчужденном молчании. Отец не выдержал, сказал:
— То, что ты позволила себе обратиться в комитет, — это выше самого недопустимого, что я мог предполагать.
Мать ничего не ответила.
— Я испытываю к тебе сейчас глубочайшее презрение и не считаю необходимым это от тебя скрывать.
Щека матери дрогнула, и по ней поползла слеза.
— Мне кажется, — сказал металлическим голосом отец, — что после случившегося нам лучше на некоторое время расстаться.
Мать сделала глотательное движение и прижала к лицу руки.
— Остановитесь, — приказал отец вознице.
Санитар только дернул головой и вытянул лошадь кнутом. Лошадь, брыкнув, пустилась галопом, встряхивая на ухабах дровни и ударяясь копытами о передок саней.
Отец пытался выхватить у санитара вожжи, но тот, повернув к отцу сизое, обмороженное лицо, сказал с горечью:
— Эх, Петр Григорьевич, а я тебя за человечность почитал! Да что у тебя в крови, сулема, что ли? Что ты жену мучаешь? Что в душу пинаешь? Ну я, обыкновенно, в комитет сбегал. Заберут, мол, сегодня вашего. А он из себя Исуса делает. Если сегодня благонадежного насмерть купали, то с вашим братом по закону и говорить не приходится чего сделают. А мне: правильно, спасибо за сознательность. Вот и все. — Потом он вдруг всплеснул руками и воскликнул тонким голосом: — Гляди, Григорьич, чего интендантские делают! Коней на бойню согнали, жулье. Вот, значит, какой говядиной солдат кормят.