Усевшись за пианино, она заиграла что-то очень громкое, с остервенением колотя по клавишам желтыми прыткими пальцами.

Вошел Пичугин, тщетно пытаясь сощурить в улыбке выпуклые глаза, прохрипел:

— Расти большая, — и положил на стул коробку, в которой лежало розовое боа из кудрявых страусовых перьев.

В кабинете Савича было тесно и шумно. Каждый входящий, восторженно улыбаясь, скороговоркой произносил:

Поздравляю. Великое свершилось!

Или:

— Наконец Россия свободна!

Или:

— Ах, какой неописуемый исторический момент!

А некоторые совсем кратко:

— Свобода, господа, свобода!

Пичугин, тревожно потирая руки, допытывался:

— А солдатики как, не сбунтуются? — И протяжно вздыхал: — Нам беспорядка не требуется. — Озираясь, спрашивал: — Как, господа, можно без безобразиев обойтись, а? — Обращаясь к своему тестю Золотареву, одетому в визитку, тучному, солидному, с пробором посреди клиновидной головы, наставительно шептал: — Если будут верны союзническому долгу, следует запросить новых кредитов у Временного. — И, ухмыляясь: — Овчину-то я на сто тысяч полушубков зажал. А то, что я получил от бывших, забыть и растереть. Самодержца поперли. Какие могут быть претензии?

Золотарев, отмахиваясь от него рукой, сипло ораторствовал:

— Теперь, когда наступило единение всех рачительных сил России, я полагаю, господа, необходимо создать комитет из промышленных людей, так сказать представителей вольного капитала, с тем, чтобы взять в свои патриотические руки снабжение армии.

— Меня честность заела. Поэтому и не хотел больше взятки ветеринарному давать, — говорил Пичугин, держа за лацкан старенького пиджака санитарного инспектора Грачева.

— Если судить по вашей комплекции, вы сильно преувеличиваете аппетит вашей честности, — ядовито шепелявил Грачев.

— Он всегда с такой тонкой иронией обличал самодержавие, что только знатоки могли догадаться о его социалистических взглядах, — кивая на Савича, бросил на ходу Грачев, пробираясь к купцу Мачухину, который тяжким басом угрожал кому-то:

— Ты меня историей человечества не пугай. В Париже машиной головы рубили императорской фамилии.

А теперь там кто? Пуанкаре. Ну и пошли нам Христос такого же!

Положив на плечо директора мужской гимназии Лисикова пухлую лиловую ладонь, Мачухин произносил с удовольствием:

— Я глупый, а ты умный. Но я перед сном себе зубы чищу, а ты — ботинки. А почему? На жалованье живешь.

Ступай ко мне в приказчики. Через год на своем рысаке ездить будешь. Образованные люди должны в дело идти, как у англичан и прочих иностранцев.

Высокий брюнет с лошадиными глазами шепотом осведомился о Савиче:

— А супруга его где? Нехорошо. Супруга должна аккомпанировать мужу во всем.

— Друзья, — говорил ласково Савич, — позвольте вам представить одного из потомков наших славных и благородных предшественников.

Из низкого, с кривыми, как у таксы, ножками, кресла, синий от усилий, вылезал аккуратный плешивый старичок и с достоинством кланялся.

— Кто это? — спрашивал брюнет с конскими глазами.

— Из декабристов, говорят.

— Октябристы, декабристы, кто их разберет!

— Нет, это вы уже зря, батенька! — гудел Мачухин. — Этот из тех, о которых, помните, Пушкин выразился: мол, во глубине сибирских руд…

— Ах, из этих… А Савич, знаете ли, не лишен, не лишен сообразительности.

Мачухин басил хвастливо:

— Я библиотеку патриотическую составил. В какой книге наша Сибирь добрым словом помянута, ту страницу велю выдрать и под кожаный переплет.

— Кто честный? — спрашивал Пичугин и кивал на Савича. — Он, что ли? Честный потому, что боится прослыть взяточником? Видали мы таких.

Моргая и нервно подергивая плечом, Грачев заступился за Савича:

— Однако вы, господин Пичугин, преждевременно распускаетесь. Революция еще только в самом начале.

Боюсь, как бы Георгий Семенович не призвал вас к порядку.

— Дорогой мой, — проныл заискивающе Пичугин. — Так я только и хочу, чтобы порядок во всем был.

— Господа, — громко говорил Савич, — когда русский народ подвел великие исторические итоги, нам не следует Заниматься личными счетами.

— Видать, он эту фразу напоследок берег, вроде сладкого блюда, да не удержался, — иронически прошептал Золотарев Мачухину.

Мачухин одобрительно усмехнулся и громко прочел вслух:

— "Тот самый человек пустой, кто весь наполнен сам собой". — И, обернувшись к Золотареву, спросил шепотом: — Кто?

— Несомненно, Георгий Семенович.

Мачухин качнул седовласой курчавой головой, петом произнес важно:

— А сочинил сие Михаил Юрьевич Лермонтов.

Брюнет с лошадиными глазами сказал Мачухипу, поведя бровью на Савича:

— Этот, я думаю, не имеет заметных недостатков. — И, подумав, добавил: — Так же, как и достоинств.

Подошедший Золотарев произнес вполголоса:

— Но ведь городской голова — это же фигура.

Ппчугин взял Золотарева за локоть и сказал с укоризной:

— Эх, Пантелей, ну чистый ты Пантелей! Что ж ты думаешь, ежели революция, начальника полиции полковника Сенцова на эту должность сажать или меня, а может, тебя, пентюха? Разве так дела с народом делают? Оп тебе тогда враз башку оторвет. Без всякой французской машины, одними руками.

— Граждане свободной России! — звонко произнес Савич, притрагиваясь мизинцем к усам, и продолжал, несколько поколебавшись: — Господа и дамы! Сегодня по счастливому совпадению мое личное семейное маленькое торжество совпало с великим торжеством всего русского народа. Я как русский социал-демократ хочу приветствовать этот день гимном свободы.

Он нетерпеливо махнул рукой ожидающему возле граммофона помощнику присяжного поверенного, тихому юноше с угреватым лицом.

Из граммофонной трубы зазвучала «Марсельеза».

— Всех прошу встать! — негодующе крикнул Савпч и высоко вздернул длинный, острый подбородок.

И как бы эта разношерстная публика ни была настроена, гневная власть музыки, кощунственно звучавшей из голубой трубы с нарисованным на ней сидящим на пластинке голым амуром с гусиным пером в руке, была настолько всесильна, что у многих глаза насторожились и потускнели, а в сердца вкрался леденящий холодок страха перед грядущим.

Вдруг с улицы под окнами савичевской квартиры из сотен простуженных в казармах солдатских глоток раздалось громкое «ура». И чей-то глухой голос выкрикнул раздельно, сильно и страстно:

— Да здравствуют Советы рабочих и солдатских депутатов, товарищи!

Да, это было нечто пострашнее «Марсельезы», загнанной в граммофонную трубу.

— Какие еще Советы? — с испугом спросил Пичугин Грачева. Но тот небрежно отвел его руку своим плечом, и только один Савич не растерялся. Он захлопал в ладоши и радушно объявил:

— Прошу всех за стол, дорогие граждане!

ГЛАВА ПЯТАЯ

Тима ушел от Савичей, где он чувствовал себя одиноко среди всех этих малоприятных ему гостей Ниночки, и направился домой.

На многих зданиях висели красные флаги. На главной улице, как в праздник, гуляли парочки, дворники движением сеятелей посыпали тротуар золой из больших железных совков. Гимназистки и гимназисты продавали в пользу раненых красные банты. В аптекарском магазине Гоца взамен портрета царя был вывешен портрет Льва Толстого. Какие-то люди, забравшись на крышу почты, сбивали с фронтона палками гипсового двуглавого орла.

Шагала по дороге колонна солдат, впереди важно шествовал рядовой с большими черными усами и красной повязкой на рукаве шинели. А проходящие мимо офицеры, в фуражках и с черными бархатными чехольчиками на ушах, иронически поглядывали на этого рядового, бодро выкрикивавшего: "Ать-два, левой!"

На перекрестке какой-то человек, держась руками за фонарный столб, ругал войну и убеждал солдат воткнуть штык в землю. Солдаты слушали этого человека очень внимательно и серьезно.

Двое штатских, один в высокой каракулевой шапке, а Другой в треухе, оба подпоясанные поверх пальто ремнями, наперевес держа винтовки, провели толстого околоточного, недоуменно и угрюмо озирающегося.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: