— Господин Грацианов! Я бы очень попросил вас избрать другое помещение для ваших бесед с персоналом.

— А что такое? — прищурился ротмистр.

— Ведь это же операционная! Малейшая инфекция…

— Ах, вот что вас беспокоит! — Оскалившись, произнес злобно: — А то, что тут большевистская зараза развелась, это вас не беспокоит? А может, даже ра Дует, а?

— Я прошу в таком тоне со мной не разговаривать.

— Виноват! — Ротмистр шутовски щелкнул каблуками. — Затронул, так сказать, чувствительные струны, — и сухо предупредил: — Я должен доложить о нежелательности вашего пребывания здесь. Кстати, позвольте взглянуть на ваши документы.

Возвращая паспорт, заметил небрежно:

— Очкарь, белобилетник!

Отец Тимы носил очки, страдая сильной близорукостью. Он ходил осторожно, сощурившись, откинув назад голову. И вид у него от этого был надменный. На самом деле он был до болезненности застенчив, но очень легко приходил в ярость от малейшей грубости.

Сколько раз он давал жене клятву, что будет считать до тридцати, если ему покажется, что его оскорбили!

Но на этот раз Петр Григорьевич не успел досчитать до тридцати. Ротмистр ушел, все-таки найдя нужным приложить два пальца к светлой каракулевой, лихо заломленной папахе.

Кроме этих посетителей, с самого утра, когда раненых еще только умывали перед завтраком и возили на перевязки, в госпиталь приходили Рыжиков, Эсфирь, Софья Александровна, механик Капелюхин из пароходного затона. Они приносили махорку, мороженое молоко, бруснику в берестовых туесах и сушеную черемуху. Сидя возле коек, вполголоса беседовали с ранеными.

Рыжиков как-то невзначай посоветовал Егорову провести выборы революционного комитета.

Хитро щурясь, Егоров спросил:

— Из георгиевских кавалеров комитет собрать или как?

— Вам виднее, — так же хитро улыбаясь, ответил Рыжиков. — Если у вас такой обычай, действуйте по обычаю.

— А у вас как?

— Мы люди штатские, тихие. Кто побоевее, за народ постоять может, тех и придерживаемся.

— Значит, большевиков наперед суете?

— А у вас они здесь не водятся?

— Ежели поискать, найдутся.

— Ну вот и договорились, — облегченно вздохнул Рыжиков и озабоченно спросил: — А кто я, тебе доложить?

— Вижу! — с достоинством произнес Егоров. — Наслушался ваших, теперь по повадке узнаю.

— Значит, поладили?

— Будь надежен.

После ухода этих гостей раненые бережно прятали листовки, отпечатанные на желтой оберточной бумаге, кто под рубаху, а кто под бинты.

Оренбургский казак Дубиня учил Тиму играть в шашки, сделанные из хлебного мякиша. У казака была большая черная борода и кудрявый чуб, свисающий на левую бровь.

— Умственная игра, полезная, — говорил Дубиня, передвигая шашку. — Я и грамоту одолел на фронте, чтобы башкой просветлеть. В девятьсот пятом плеткой полосовал народишко. Ты уши не вешай, гляди, в дамку лезу.

Так. Сообразил? Резервной сотней нас здесь держат. Понял, для чего? От беспорядков. А к нам в казармы никто из этих вот не приходит. Все за девятьсот пятый обиду держат. А хоть мы и казаки, да ведь и среди нас всякие есть. Я вот одно название что казак. За войну баба землицу продала, и конь у ней сдох. Ну вот тебе, Тимофей, полный сортир. А за что? За то, что меня слушал и свою дамку потерял.

Рядом с казаком лежал молоденький белобрысый солдат. Сияя лазоревыми глазами, он гладил забинтованную култышку и счастливым голосом говорил:

— А я вместо ноги чурочку прилажу — сойдет. Сапожники мы, наше дело сидячее.

— Что же? Тебе ноги вовсе не жалко? — недоверчиво спрашивал казак.

— Народу тысячу тысяч перемолотили, а я буду о своей полноге плакать! Ну и чудак ты! — удивлялся солдатик.

— Может, ты сектант?

— Не, я просто веселый… Жить нравится.

— Жена есть?

— Обязательно.

— А вот она тебя кинет, безногого.

— Это Нюшка-то? Меня? — Солдат задорно смеялся.

Потом говорил торжественно: — У нас с ней любовь до полного гроба.

— Эх, ты, молодо-зелено! Обожди. Обрастешь корой, от любви твоей одно дупло останется!

— Сам ты дупло! — сердился солдатик.

Днем он был самым веселым человеком в палате, а ночью, уткнувшись лицом в подушку, беззвучно плакал.

Казак шепотом уговаривал его:

— Ты деньжишек подкопи, в аптеке кожаную ногу с пружиной купишь. Придешь к Нюшке сначала как обыкновенный. Сейчас пол-России безногих.

Представителю союза георгиевских кавалеров удалось все-таки уговорить нескольких раненых солдат пойти в воскресный день с манифестацией по городу.

Они ковыляли посредине улицы, неся на шестах бязевое полотнище, на котором было написано: "Воина до победного конца!" Но митинг на Соборной площади не получился. Контуженный разведчик, пластун Евтухов, упал на трибуне в тяжелом припадке. Корчась, он скатился по деревянной лестнице на снег и бился там с закатившимися белками глаз, закусив до крови толстый синий язык.

Потом солдаты бродили по городу с жестяными кружками на груди и конфузливо останавливали прохожих, прося чего-нибудь пожертвовать в пользу раненых воинов.

Смущенные и подавленные, они вернулись в госпиталь, и здесь их дружно встретили издевательскими насмешками:

— Здорово, инвалидная команда! Надрали глотку?

Христа ради побирались! А ну, Тимохин, спой нам Лазаря. А ты, Гончаров, рассказал, как тебе сладко было на немецкой проволоке, кишками запутавшись, висеть? Сагитировал бы желающих! Воробьев, тот даже чужой «Георгий» нацепил. Вот сволочь!

Тима заметил, что отец и мать особенно заботливо относились к самым злым и громко выражающим свое недовольство солдатам. Они подолгу сидели у них на койках, беседуя вполголоса. Давали читать какие-то тонкие книжицы. Самым боевым из всех был Егоров, и с некоторых пор его стали слушаться все другие солдаты. Отец часто советовался с Егоровым, особенно после посещений штабротмистра.

Но вот однажды, поздно вечером, в госпиталь явился в сопровождении полувзвода солдат из городского гарнизона офицер с красной повязкой на рукаве романовского полушубка. Пройдя в операционную и усевшись на табурет, выкрашенный белой масляной краской, офицер сказал:

— По приказанию воинского начальника и штаб-ротмистра Грацианова, в соответствии с постановлением городской думы, предложено вернуть госпиталь в первобытное состояние!

— То есть как это? — не понял отец.

— А так. Одних в бараки, а других в теплушки санитарного эшелона. И срок для эвакуации самый минимальный. — Офицер вынул из нагрудного кармана френча часы и, показав пальцем на циферблат, спросил: — Понятно?

— Без начальника госпиталя я не могу выполнить это распоряжение.

— А вам ничего не надо выполнять, — пожал плечами офицер. — Вынесут, сложат на сани. И под покровом ночной темноты, без излишнего смущения обывателей, доставят к месту назначения.

— Но нужпо сначала ознакомиться, насколько новое помещение пригодно для раненых.

— Это не ваша забота.

— В таком случае я считаю себя обязанным поговорить с председателем Революционного комитета раненых.

— Не вижу особой необходимости. — Офицер подошел к двери, встал к ней спиной и, протягивая отцу портсигар, предложил: — Курите, успокаивает.

— Это насилие! — возмутился отец.

— Ну что вы, — ухмыльнулся офицер, — только начало восстановления порядка.

Из палат доносились глухая возня, стоны, брань, топот сапог, несколько раз на пол со звоном падали какието склянки. Потом офицер поднялся со стула, который он поставил у двери, вынул часы и, щелкнув по циферблату ногтем, хвастливо заявил:

— Есть еще дисциплинка в русской армии! — открыл дверь и, пристукнув каблуками, сказал: — Прошу.

Проходя по пустым залам, где стоялп пустые копки и валялись на полу набитые соломой матрацы, офицер брезгливо бросил:

— Так загадить помещение, предназначенное для лучших часов жизни, это же варварство!

— Варварство — так обращаться с ранеными! — возмутилась мама Тимы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: