— Мадам, — сощурился офицер, — если вы намерены оскорбить меня, предупреждаю, вынужден буду смыть оскорбление в лице вашего супруга в соответствии с понятием офицерской чести. — И рявкнул на подскочившею унтера: — Ну?!
— Раненый рядовой Егоров убег прямо с саней, ваше благородие…
В синем воздухе кружили хлопья сухого снега. На стоптанном тротуаре возле ресторана валялся ситцевый кисет. Тима поднял его. В кисете лежали вылепленные из хлебного мякиша шашки.
Студеный ветер гнал снежные космы вдоль улицы.
Ледяного цвета луна то влезала в лиловые тучи, то снова выползала из них, снег поглощал лунный свет и источал его как свое собственное сияние.
На волосах и на ресницах у мамы блестели снежинки и таяли. Отец шел, опустив голову, устало шаркая валенками.
Мама сказала:
— Хорошо бы выпить сейчас горячего чаю с сушками.
— Да, недурственно, — деревянным голосом согласился отец.
Потом мама сказала строго:
— Тимофей, перестань шмурыгать носом. Возьми платок и высморкайся.
— Я не шмурыгаю. Мне солдат жалко! — всхлипнул Тима.
Вышли на набережную. Здесь ветер с сухпм шорохом мчал по обледеневшей реке снежную бурю, и прибрежные тальники глухо рычали на ветер. По ту сторону стояла глухой, темной стеной тайга.
В комитете Рыжиков сказал отцу:
— Прибыл комиссар Временного правительства. Городская дума устраивает в «Эдеме» банкет в честь его прибытия. Вот, собственно, все, что я могу тебе пока сообщить.
— Это подло и бесчеловечно! — воскликнула мама.
Рыжиков вздохнул, поглядел на Тиму и спросил:
— Ну, как, Тимофей-воробей, озяб сильно? — Потом, обернувшись к Егорову, который находился тут же, строго приказал: — Придется тебе, солдат, до госпиталя пешком топать. Нельзя ваш комитет в такое время без председателя оставлять. А протест ваш мы завтра листовочками отпечатаем. Переведя глаза на отца, посоветовал: — Тебе, Петр Григорьевич, надо завтра в тифозных бараках быть, как обычно. По-видимому, нам пока придется вернуться к прежним методам работы. Связь с солдатами и железнодорожниками надо держать. Дровишек с пристани на себе затонскне ребята подвезли. А как дальше быть, посоветуемся…
Когда пришли домой, отец долго шарил в темноте, потом зажег спичку и, держа ее над головой, спросил:
— Варенька, ну где же лампа?
— Да вот же, на подоконнике.
— Верно! А я не узнал ее без абажура.
— Папа, — с огорчением сказал Тима, — ты это нарочно не узнал. Тебе все еще жалко абажура, да?
— Я совсем забыл про абажур.
— Ну вот что! — раздраженно сказала мама. — Хватит про абажур. Ну, был, а теперь его нет. Самый дешевый стеклянный абажур. Сколько можно мучить ребенка!!
Дался вам этот абажур. И молчите, а то, кажется, я сейчас расплачусь.
— Варенька, если хочешь, я завтра куплю новый, у меня, кажется, есть деньги, — робко сказал отец.
— Замолчи, Петр! — простонала мама и, стукнув кулаком по столу, гневно воскликнула: — Ну почему я не ударила этого наглого офицеришку по физиономии?!
— Тима, — попросил отец, — будь другом, поставь-ка самоварчик, наша мамочка хотела чаю.
— Ничего я не хочу, — жалобно произнесла мама.
Тима наколол в кухне лучину, зажег, засунул ее в самоварную трубу, сверху насыпал уголь и еловые шишки, одел на самовар жестянуад трубу и вставил ее в отдушник; сел на корточки и стал ждать, пока самовар закипит.
Когда самовар вскипел, мама уже спала, свернувшись клубочком на узкой железной койке. Отец, прикрыв лампу газетой, чтобы свет не падал ей в лицо, озабоченно смазывал большой, с потертой никелировкой, смит-и-висон. Тима сел рядом и стал смотреть, как отец собирает смазанные части.
— Папа, а ты настоящий революционер!
— Почему ты так думаешь?
— Раз у тебя теперь револьвер, — значит, ты настоящий.
— Но это не мой револьвер, — сказал отец. — Мне его Дал на сохранение один человек. Я его должен вернуть, но неловко возвращать заржавленным.
Потом отец встал, оделся, положил револьвер в карман пальто и попросил Тиму:
— Закрой за мной дверь, только, пожалуйста, тихонько, чтобы мама не проснулась.
И отец ушел в темноту, наполненную гудящим снегом.
На столе остались комок смятых денег и в блюдце с керосином тряпочка, запачканная бурой ржавчиной…
Начались мартовские снегопады и метели. Город стоял занесенный снегом, словно кто-то небрежно нахлобучил на пего огромную белую шапку и из-под нее виднелись только обледеневшие слепые бельма окоп. По занесенным улицам даже кони брели по брюхо в снегу. Возле домов были выкопаны глубокие, узкие траншеи, и по ним пробирались люди, задевая плечами за снежные стены. Заносы остановили движение поездов. Отягощенные снегом, рвались телеграфные провода. На пустынной базарной площади гуляла поземка, крутя белые вихри.
Отец не приходил из бараков домой. Мать часто оставалась ночевать в Совете, где теперь работала машинисткой.
Тима сидел дома: у него совсем прохудились валенки.
Он пек в печке картошку и для одного себя ставил самовар.
Каждый день к Тиме наведывался Яков Чуркин, сын рулевого буксирного парохода «Тобольск». У Якова были злые черные глаза и черные, длинные, почти до ушей брови. Он считался первым драчуном во дворе. Яков хвастливо говорил:
— Меня нельзя победить! Я на боль бесчувственный!
Сестра Якова Зина была слепой от рождения. Но она убежденно, с злым, гордым упорством утверждала, что все видит, только по-своему, видит то, чего не видят другие.
Подняв худое лицо с остреньким носом и топкими серыми губами, она шептала:
— Мальчики, глядите, на чердаке цыплятки воробьиные вылупились. С пушком, как у мышей.
— Что ты врешь? Разве через потолок что-впбудь ъидко?
— А вы слазай re. В углу над самой кроватью гнездышко.
Ребята лезли на чердак и находили воробьиное гнездо с птенцами. Зина, презрительно кривя губы, спрашивала:
— Что, слепошары, сыскали? То-то же! Муха, знаешь, кто? — таинственно спрашивала она. — Это же птичка самая малая. С бескорму тощает, тощает и вот такой малюсенькой делается. Я одну муху знаю, так она в кулаке песни, как чижик, пост.
— Ладно. Ты скажи, вот цветок, какого он цвета?
— Чистого соку, зеленого по венчику, — спокойно и уверенно вещала Зина. — Лепесток у него кисленький.
А стебель в волосиках. А вот те, которые у забора растут, — у них цвет особенный: утрешний.
— Ну как, — спрашивал Яков, — здорово? Она даже в кармане видит, что у человека лежит. Отец еще к дому подходит, а она знает, несет он получку или пустой, пьяный.
Обращая на Тиму сизые, пустые белки, хвастливым тоненьким голоском Зина произносила:
— А гриб я издали чую. У него дух рыбный.
— Верно, — подтверждал Яков. — И ягоды она знает.
Когда-то Пичугин занимался ямщицким извозом и построил на заднем дворе большую конюшню из кедровых бревен. Впоследствии, став крупным дельцом, он за ненадобностью переделал конюшню в жилой флигель.
Поставили дощатые перегородки, прорезали двери, окна, и Пичугпн начал сдавать эти закутки портовым рабочим, ремесленному люду. В таком вот закуте и жили Чуркины.
Но Зина не пускала Тиму к ним в дом, каждый раз говорила сердито:
— Не прибрано! Нельзя!
Приходя к Сапожковым, Яков вел себя степенно. Сняв у порога валенки и обмахнув метелкой, он ставил их к печке, а сам босой входил в комнату. Пригладив обеими руками черные жесткие волосы, говорил:
— Наше вам с кисточкой!
Но как ни старался Яков с мужской сдержанностью соблюдать свое достоинство, слгшком много у Сапожковых было всяких богатых вещей, чтобы можно было скрыть свой интерес к ним.
Прежде всего двухфитильная керосинка со слюдяным окошечком, блестевшая голубой эмалью башенки, накрытая зубчатой чугунной решеткой.
— Стоящая штука, но один в ней грех, — строго замечал Яков, — греет, но не светит, зазря керосин жжется.
Потом швейная ручная зингеровская машина. Бережно и любовно трогая ее руками, Яков мечтательно говорил: