Тима сердито спрашивал:
— А вы, значит, без дела, если у вас есть время ко мне ходить?
Ему смущенно объясняли, что посещать Тиму поручил комитет.
И, что тут скрывать, Тима этим гордился.
Несколько дней у Тимы, к его великой радости, жил Федор, получивший после ранения кратковременный отпуск. От Федора исходил мужественный запах железа и кожи. Сабля с кожаным темляком в облупленных ножнах, револьвер в лоснящейся кобуре, портупея со множеством медных пряжек, фляжка, обшитая серым сукном, артиллерийский огромный кривой кпнжал-бебут, алюминиевая самодельная ложка, бинокль с кожаными кружочками на стеклах — все это героическое снаряжение приводило Тиму в благоговейный восторг.
Косой сизо-розовый рубец пересекал лицо Федора, покрытое черными пороховыми точками, и некрасиво приподнимал верхнюю губу; только глаза его светились, как всегда, нежно и озабоченно.
— Скучал я там, брат, о тебе.
— А об Эсфири? — ревниво спрашивал Тима, силясь вытянуть саблю из ножей.
— Давай договоримся, — строго говорил Федор, — с саблей при мне баловаться можешь, а к револьверу, ближе чем на два шага, не подходить.
— Она у вас совсем тупая, — разочарованно заявил Тима. — Как же вы дрались там тупой саблей?
— Я из пушки стрелял.
— И вам не стыдно?
— Чего?
— А вот Рыжиков скажет вам чего. В людей из пушки стрелять!
— Ты, я вижу, политиком стал.
— Никем я не стал. Я только как папа и мама.
— А сам хвастал, у отца револьвер есть.
— Так он от буржуазии.
— Значит, думаешь, попадет мне от Рыжикова?
— Не любит он офицеров, — уклончиво ответил Тима. — На площади Свободы дом с колоннами знаете? Там вроде вас офицеры, только получше одетые, настоящих революционеров мучают.
— Я ведь не без спроса офицером стал, — примирительно сказал Федор.
— Ну, тогда ничего. Тогда Рыжиков вас, наверное, ругать не будет. Но чего же вы там делали, если не воевали?
— Как не воевал! — удивился Федор. — Воевал и даже крест за храбрость получил, — и объяснил серьезно: — Видишь ли, Тима, когда убеждаешь солдат, что воевать не надо, они должны знать, что ты так говоришь не потому, что боишься смерти.
— Значит, вы только для этого были храбрым?
— Пожалуй, так. Но вообще на войне бывает, что дерешься для того, чтобы спасти своих товарищей.
— Ну, спасти, это — другое дело, — благосклонно согласился Тима, все-таки чувствуя в душе, что, если бы Федор совсем не дрался с немцами, он бы много потерял в его глазах.
Для встречи с Эсфирью, которая произошла в лагерной роще, Федор переоделся в штатскую одежду Петра Сапожков а и выглядел в ней довольно жалко: брюки коротки, куртка узка и не застегивалась на груди.
А Эсфирь пришла в розовой кофточке Софьи Александровны и в ботинках Варвары Николаевны с каблуками рюмочкой. Это было первое их свидание, не связанное с каким-либо партийным поручением.
Растерянный Федор после неловкого поцелуя в щеку, держа руку Эсфири, бормотал растерянно:
— Вот, значит, как хорошо, что ты здорова и не в тюрьме, а я там все время беспокоился: ведь у тебя, знаешь, почки…
Но уже спустя несколько минут, после коротких фраз о себе, разговор вошел в привычную колею.
— Не понимаю! — с возмущением сказала Эсфирь. — Мечтать о военном образовании, когда революция вот-вот разразится. Забивать голову ненужными военными знаниями… Извини, это просто глупо.
— Ты, что же, считаешь, у пас не будет потом армии? — хмуро спросил Федор.
— Не будет!
— Ошибаешься. И должны быть большевики, способные руководить ею с полным знанием военной науки.
Если мы будем без армии, опасность военного нападения на нас неминуема.
— Революция произойдет и в других странах, — решительно заявила Эсфирь.
— Да вот, кстати, — поморщился Федор и, глядя прямо в лицо Эсфири, напудренное, может быть впервые в жизни, сурово спросил: — Вот ты убеждена, что революция произойдет и в других странах, но тогда какого черта ты ни разу не сунула нос в лагерь военнопленных? Почему мы, большевики, на фронте находим способы работать с солдатами противника, а вы здесь, в тылу, не находите этих возможностей? В особенности ты, владеющая немецким языком!
— Федор! — огорченно проговорила Эсфирь. — Я хочу знать, ты только это мне хотел сказать, когда шел сюда?
Федор смутился и попытался снова овладеть рукой Эсфири, которую было выпустил в пылу спора, но она не давала ее. Вдруг сказала сердито:
— Ладно, поцелуй меня в губы и уходи, — и покорно добавила: — С лагерниками я сегодня же попытаюсь связаться.
Вернувшись, Федор разыскал томик Пушкина, улегся на кровать и, вздыхая, читал почти всю ночь.
А через два дня, повидавшись с Рыжиковым, снова уехал на фронт, подарив Тиме кожаный темляк с кисточкой и флягу, обшитую серым сукном.
Когда Тима, невыносимо стосковавшись по маме, приходил в комитет, Рыжиков спрашивал его:
— Что, гражданин новой России, надоело дома в узилище сидеть, соскучился?
Как-то, заметив, что у Тимы на ногах мамины старенькие боты, Рыжиков сказал восхищенно:
— Ну и обувка у тебя, как у Пичугина! — И неожиданно предложил: Давай-ка сменяемся!
Быстро сев на табуретку, он бросил свои валенки Тиме, заметив:
— Ноги у меня — детский размер, после того как пальцы с них обстригли. Везет тебе, Тимофей!
Но Тима не решался взять валенки. Тогда Рыжиков произнес обиженно:
— Ты что, думаешь, я тебя надуваю? На тебе в придачу еще ножик.
И протянул Тиме отлично сделанный из полотна слесарной пилы перочинный нож.
Тима сказал благородно, хотя нож ему очень понравился:
— Ладно, я и без ножа согласный.
— Вот и спасибо, — поблагодарил Рыжиков и крикнул:
— Максимыч, там у меня сапожки на весну хранятся, а ну, кинь-ка их сюда.
Набивая в стоптанные сапоги бумагу и уже забыв о Тиме, он сердито и наставительно говорил Эсфпрп:
— Ты теоретически человек подготовленный. Агитаторов у нас хватает. А пропагандистов раз, два — и оочелся. Почему в Общественном собрании не выступила, там меньшевики и кадеты митинг проводили? А Чевпчелов что? Облаял их с остервенением, а толку? Можно было их всех там культурненько так разделать, что дальше некуда. Нам никакой аудиторией пренебрегать не следует.
— Городишко наш захолустный: ни фабрик, ни заводов. Вот только у железнодорожников пролетарские традиции, — вздыхал Кудров. — Был на мельницах. Так там рабочий класс — механики да кочегары, остальные сезонники. Из порта все зимой тайговать уходят. Или вот заводы тоже — по пятнадцать рабочих деготь гонят. Плохо здесь с рабочим классом. В слободе раскольник старец Палладий уговаривал в скиты уходить. Офицеры казаков пугают, говорят, за девятьсот пятый народ будет счеты с ними сводить. Убеждаю — не верят.
— Значит, не те слова говоришь, если правду до человеческого сознания донести не можешь! — сердито обрывал Рыжиков. — Ты исходи из объяснений УльяноваЛенина, что такое девятьсот пятый. Ты больше вспомивай не как народ били, а как народ тогда за самую власть уже ухватился. Скажем, у нас в Красноярске как было?
Совет рабочих и солдат полицию и жандармов обезоружил. Восьмичасовой рабочий день установил. Полная свобода собраний и печати и так далее. А в чем урок? Урок в том, что эсеры нас продали, испугались подъема народных масс, подвели под капитуляцию. Но мы там сражались до последнего. Рабочие, железнодорожники и солдаты второго батальона забаррикадировались в железнодорожных мастерских и дрались этак примерно с конца декабря до начала января. Холод, голод, патроны по счету.
"Красноярской республикой" мы тогда назывались. А в Чите четыре тысячи в рабочей дружине было. Там в Совете солдатских и казачьих депутатов кто состоял? Товарищ Курбатовский, ученик Ленина, и старый большевик Костюшко-Валюжанович. А в Иркутске? Там, брат, такой орел действовал друг Ильича, Бабушкин. А кого на нас кинули? Карательную экспедицию Ренненкампфа с пулеметными ротами, регулярные войска под командованием Меллер-Закомельского. Война была против народа самая настоящая. И весь народ ее помнит, потому что эта была его первая революционная война с самодержавием. И как потом лучших людей каратели расстреляли, тоже помнит народ. Но главное, он не забыл, как у него из рук власть революционную предатели выдирали. Вот это в данный момент самое важное объяснить. Мы на опыт своей первой революции опираемся. А что касается нас, товарищ Кудров, заметь, Россия велика, людей в ней разного труда миллионы и городишек, подобных нашему, тысячи.