Так вот, изволь, где бы ты ни находился, делать дело партии так, чтобы его понял так же хорошо наш слободской пимокат, сезонник с лесопилки, рабочий с кирпичного, как понимает питерский пролетарий с Путиловского или в Москве с Гужона.

— Я стараюсь, — вздохнул Кудров.

— Вот и старайся! — сердито сказал Рыжиков. — А то вот Софья молчала, молчала, и вдруг осенило: в Питер собралась! Нас здесь и так мало… Ну и что ж с того? На то мы и большевики, чтобы нас везде стало много. Задумался, потом произнес требовательно: — И чтоб к завтраму настоящего литератора для наших листовок сыскать! Этого Седого из "Северной жизни" нужно высмеять и обличить. — Мечтательно добавил: — Своего бы Демьяна Бедного завести, — и признался застенчиво: — Не спалось, попробовал, — не идет стих, таланту нет. Старался под Никитина — не то, — жалобно получается…

Тиме казалось странным, почему Рыжиков, которого все считали здесь старшим, разговаривал с людьми не как начальник.

Каждый раз он переспрашивал: "Что, понял? Согласен?" И если замечал хоть тень колебания, усаживал человека на табуретку и, расхаживая возле него, начинал рассказывать про какие-то сюртуки, за которые буржуи недоплачивали немецким портным и ткачам, а потом заявлял, будто Пичугин точно так же обжуливает рабочих на кирпичном заводе.

Всем совал книжки, брошюрки, требуя: "Ты обязательно прочти".

И сам он, как только наступала тишина в комнате, читал, делая записи в толстой тетради в клеенчатом переплете.

Каждый раз, когда Рыжиков произносил имя Ленина, он благоговейно добавлял:

— Наш учитель.

Мама набила себе на машинке кончики пальцев до волдырей. Рыжиков купил ей в аптеке Гоца несколько резиновых сосок и посоветовал:

— А ну, примерь на пальцы!

Мама сказала:

— Неудобно.

— Ничего, привыкнешь. За ночь надо еще сотни две листовок размножить, и сказал Тиме: — А ты, братец, ступай-ка домой. Не отвлекай мамашу.

Мама неловко обвязала шею Тимы платком, смешно шевеля пальцами в резиновых сосках, и строго спросила:

— Ты без меня рыбий жир пьешь?

— Иногда, — уклончиво ответил Тима.

— А вот я к тебе приду и проверю! — угрожающе произнес Рыжиков. — Раз мать приказывает, выполняй.

У нас здесь дисциплина во всем. Ты нос пальцами зажимай и соли крепче. Ничего, пройдет.

Как все мальчишки, Тима предпочитал конный способ передвижения пешему. Выйдя из комитета и добравшись до главной улицы, он стал поджидать, когда появятся крестьянские подводы, возвращающиеся с базара, чтобы забраться на порожние дровни или, в крайнем случае, прицепиться к извозчичьим саням, если там есть седок, — иначе это делать опасно: извозчик может огреть кнутом.

Наконец возле аптекарского магазина Гоца показались нарядные сани с седоком, укрытым по пояо суконной полостью, обшитой волчьим мехом. Дорога здесь шла под гору, лошадь с рыси перешла на шаг, и Тима, став на полозья, ухватился за медные шишечки на задке саней.

Взяв гору, лошадь снова перешла на рысь. Тима перестал следить за затылком седока, начал спокойно разглядывать мелькающие мимо дома и плетущихся по тротуару съежившихся от холода прохожих. Внезапно на ухабе сани подбросило, руки Тимы оторвались от медных шишечек, и он с ужасом понял, что ухватился за мягкие плечи седока, чтобы не упасть. Человек испуганно вжал голову в плечи, словно ожидая, что его кто-то ударит сзади. Тима соскочил с саней и уже отбежал к тротуару, но вдруг увидел, что на одной ноге нет валенка, — валенок стоит на полозьях, застряв носком под кузовом удаляющихся саней.

— Стой! — закричал отчаянно Тима. — Стой! — и бросился бежать вслед за санями.

Сани остановились. Извозчик слез с облучка. Достал валенок и, помахивая кнутом, поджидал Тиму.

— Вот я тебя сейчас отлупцую, милый!

И, наверно, извозчик выполнил бы свое обещание, но седок, обернувшись и близоруко брезгливо щурясь, внезапно произнес скрипучим голосом Савича:

— Ты, что же, совсем уличным мальчишкой стал? — и приказал извозчику: Отдайте ему его валяный сапог.

Пока Тима надевал валенок, Савич рассматривал его печально и серьезно, потом вдруг сказал строго:

— Садись.

Тима покорно уселся в сани, думая, что Георгий Семенович хочет еще помучить его рассуждениями о том, как должен вести себя на улице хорошо воспитанный человек. Но Савич молчал всю дорогу, ссутулившись и упрятав свой длинный подбородок в меховой воротник…

Георгин Семенович пропустил Тиму в кабинет, закрыл дверь, уселся за большой письменный стол, положив перед собой руки с гладко отполированными, как у женщины, ногтями. Тима сел на стул, поджал ноги и стал уныло ждать, когда Савич начнет его воспитывать.

Большая настольная лампа, поддерживаемая бронзовой малоодетой женщиной, освещала лицо Савича так, что казалось, над столом висит только одна его нижняя белая челюсть. Савич пошевелил этой челюстью и сказал, тяжко вздохнув:

— Ты хороший мальчик, Тима.

Тима не мог с-штать себя хорошим мальчиком и, съежившись, ожидал, как Савич ядовито обернет дальше эти самые слова против него.

Георгий Семенович умел изводить человека тонко и многословно. Будучи блестящим и многоопытным юристом, он стяжал себе славу острослова-каламбуриста.

Недаром даже Петр Григорьевич побаивался иронического умения Савпча выворачивать значение самых обыкновенных слов неожиданной изнанкой, придавая им совершенно другой смысл.

Савич встал, несколько — раз прошелся по комнате, испытующе поглядывая на Тиму черными галочьими глазами, потом остановился, вскинул голову и страдальческим голосом спросил:

— Ты одинок, мой мальчик? Так же, как я!

— Георгий Семенович, — взмолился Тима, — только вы, пожалуйста, маме про сегодня не рассказывайте.

Я больше никогда не буду.

Савич поморщился и сказал сердито:

— Ну, что ты со своими глупостями. — И прежним скорбным голосом протянул: — Я хочу объяснить тебе мое одиночество.

Твердо, словно диктуя, он стал раздельно и отчетливо произносить фразу за фразой. Во время пауз подносил к губам платок, пахнущий одеколоном «Гейша», и пытливо взглядывал на стеклянную дверцу шкафа, словно спрашивая у своего отражения: "Ну как, ничего получается?"

— Ты знаешь, — размеренно цедил Савич, — Софьт Александровна покинула меня в силу различия политических взглядов. Она безжалостно разбила мое сердце, и я страдаю от невыносимого одиночества. Приверженность к отвлеченным принципам толкнула ее на этот крайне эгоистический поступок. Но я не осуждаю ее, нет. Я привык уважать чужие убеждения так же, как и свои собственные. Следовательно, я могу залечить те раны, которые она мне нанесла. И зову ее, даже униженно молю:

"Вернись…" — Он задумался, потрогал мизинцем крохотные усики. — Даже в нашем коалиционном правптельстге люди с самыми разными политическими убеждениями находят общие идеалы, когда ими руководят высшие инторесы отечества, и я полагаю, что священные принципы семьи могут быть для меня и Софьи Александровны то г великой связующей нитью, которая лежит в основе всякого нормального брака.

Гудящий, мерный голос Савича звучал монотонно и действовал на Тиму успокоительно, так как он сразу понял, что Георгии Семенович вовсе не собирался ругать его. Но потом Тима стал ощущать щемящее беспокойство.

Зачем Савич разговаривает с ним о том, о чем даже взрослые люди стесняются говорить между собой? Когда мама говорила о таком с Софьей Александровной, она каждый раз выставляла Тиму на кухню. Тима часто ссорился с Яковом, но считал бесчестным рассказывать кому-нибудь об этих ссорах, да еще просить, чтобы их помирили.

Нужно в таких делах действовать самому. Подойти и сказать: "Я больше не буду" или "Давай руку, и всё".

Тиме было стыдно, неловко слушать слова Савича, и он уже не мог глядеть ему в лицо.

— Вынь руки из кармана. Мальчику держать руки в карманах без особой необходимости неприлично и предосудительно, — прервал вдруг Савич свою речь и продолжал прежним тоном: — Так вот, словом, я прошу Софью Александровну — вернись.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: