Потом мама с трудом поднялась и, болезненно морщась, потому что у нее затекли ноги от неудобного сидения на корточках, брезгливо спросила Сорокопудова:

— Так что мне с вами прикажете теперь делать?

— Отпустите, — попросил Сорокопудов.

Мама задумалась, покачала головой и заявила решительно:

— Нет!

Тима посоветовал маме:

— Ты возьми револьвер лучше в правую руку и ничего не бойся: у меня видала что?

И он показал железную свайку, которую он выменял у Кешки на шестнадцать гнезд раскрашенных бабок. Он все время держал свайку в руке, стоя позади мамы.

Мама скосила глаза на свайку, на тяжелую, кованую головку и блестящее, обтертое о землю острие и произнесла сердито:

— Выбрось сейчас же эту гадость! Чтоб я больше никогда ее у тебя не видела!

Сорокопудов, желая подольститься к маме, заступился за Тиму:

— Это же для игры. Конечно, когда на деньги, тогда нехорошо.

— Молчите! Я вас не спрашиваю! — прикрикнула мама и, переложив, как посоветовал Тима, револьвер из левой руки в правую, снова приказала Сорокопудову: — Идите вперед.

Так они и возвращались с прогулки. Впереди шел Сорокопудов, за ним мама, за мамой Тима, а за Тимой, почти в полном молчании, военнопленные. Мама сдала Сорокопудова красногвардейскому патрулю, спрятала револьвер в ридикюль и, подув на озябшие пальцы, пожаловалась:

— Такое холодное железо! У меня все руки заледенели, просто ужас!

Целлини подскочил к маме и, приложив ладонь к груди, произнес восторженно:

— О синьора, синьора!

И стал трещать итальянскими словами, ударяя себя кулаком в грудь.

Мама застенчиво улыбнулась и снова произнесла:

— Шнелль, шнелль шпацирен, шнелль…

А Тима шел рядом с мамой и, сжимая в руке тяжелую железную свайку, думал о том, что хоть мама и ругала его за свайку, но все-таки увидела: Тима не трус. И за то, что он не трус, она простила ему свайку.

Но когда подошли к ресторану «Эдем», мама повернулась к Тиме и произнесла повелительно:

— Ты не выбросил? А ну дай сейчас же!

— Чего дай? — пробовал оттянуть время Тима.

— Ну, эту ужасную штуку.

По сурово сведенным бровям мамы Тима понял: сопротивление бесполезно и протянул маме свайку.

Мама взяла ее с брезгливой гримасой.

— Какая гадость! — И бросила свайку, смешно, поженски замахнувшись.

Тима хорошо запомнил то место, где упала свайка, и потому не протестовал.

— Мою свайку выбросила, а сама из «бульдога» стрелять не умеешь, так лучше б мне его подарила.

— Только посмей когда-нибудь прикоснуться к моему ридикюлю, испугалась мама, — я не знаю, что с тобой тогда сделаю!

— К ридикюлю, — иронически сказал Тима. — Настоящие большевики его на поясе в кобуре носят, а ты в ридикюль засунула. Просто смешно даже.

— А мне в ридикюле удобней, — категорически заявила мама. — И вообще я больше на эту тему с тобой не разговариваю.

Когда подымались по темной лестнице ресторана «Эдем», Тима поймал мамину руку, прижался к ней лицом и сказал в ладонь одними губами:

— Мамуся, какая ты у нас с папой храбрая! Знаешь, у меня до спх пор ноги дрожат. Когда ты на земле сидела и в него целилась, у меня даже в животе что-то тряслось, я все боялся, что промахнусь в него свайкой.

Но мама расслышала только, что у Тимы дрожалл ноги и тряслось что-то в животе; испуганно потрогав ладонью его лоб, спросила встревоженно:

— А у тебя нет температуры? — Потом сказала решительно: — Если ты не будешь обвязывать грудь под поддевкой моим платком, я больше не стану выпускать тебя на улицу. Куда ты девал мой платок?

Не мог же Тима сказать маме, что обвязал ее платком ногу коню! И он проговорил с рассеянным видом:

— Позабыл дома на подоконнике.

— Чтобы я тебя больше не видела без платка! — приказала мама.

— Хорошо, — согласился Тима.

А где он возьмет платок, когда Васька изгрыз его зубами в клочья? "Ничего, мама, наверное, забудет, — успокаивал себя Тима. — Мало у нее дел с революцией, чтобы еще про платок помнить!"

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Среди военнопленных был чех-художник, его звали Ярослав Важек. Горбоносый, с белым, словно выточенным из кости лицом, такой бровастый, что казалось, у него от уха до уха тянется одна сплошная бровь, он плохо говорил по-русски и, когда мама приходила, начинал так улыбаться, что бровь его заползала, как мохнатая гусеница, на лоб. Он первым приносил маме стул, вытирал сиденье платком и, щелкая каблуками, произносил шепотом:

— Пожалуйста, сидеть.

Он очень здорово рисовал картины углем и даже тайком нарисовал маму. Он изобразил ее вроде богородицы, с печальным лицом, и только на коленях у нее вместо младенца сидел Тима в поддевке и в валенках…

— Вы Мадонна, — объяснил Важек. — Мадонна русской революции.

— Ну что за глупости! — рассердилась мама. Но у нее покраснели не только щеки, а даже ее высокая шея, — Извините, — огорчился чех. — Я буду рвать, если вас это обидело.

— Нет, нет, что вы! — испуганно сказала мама.

Чех свернул рисунок в трубку и, протягивая его маме, попросил:

— Возьмите, пожалуйста.

Мама колебалась.

— Мама, — сказал Тима с отчаянием, — ну я же тоже нарисованный.

— Хорошо, я тебе дам тебя, — сказал Важек и хотел оторвать кусок от рисунка.

— Нет, зачем же портить? — нерешительно произнесла мама.

Тима принес домой картину и приколол кнопками над кроватью. Потом с гордостью показал ее папе:

— Гляди, как взаправду. И что валенки чиненые, все есть.

Папа долго разглядывал рисунок. Потом задумчиво пощипал бородку, искоса поглядывая на маму, наконец произнес сухо:

— Странная фантазия. Кстати, ты здесь выглядишь значительно моложе.

— Ты думаешь? — обидчиво сказала мама.

— И глаза, глаза, я бы сказал, комплиментарно сделаны. Он тебе итальянский разрез придумал.

— Ничего он мне не придумал! — Мама подошла к зеркалу и, внимательно посмотревшись, заявила вызывающе: — Просто ты, Петр, привык не замечать во мне интересную женщину.

— Зато он заметил. И долго ты ему, так сказать, позировала?

— Петр, как ты смеешь!

— Но позволь, это вполне допустимый термин для натуры, которую изображает художник.

— Нет, ты не это хотел сказать! — горячо воскликнула мама. — И вообще, если тебе неприятен рисунок, я могу его спрятать.

— Я в живописи не настолько разбираюсь, чтобы судить компетентно, сказал папа и, пожав плечами, произнес скучным голосом: — Если тебе нравится, пусть висит. — Но не сдержался и съязвил: — Хотя, может быть, достойное место для этой картины — косначевская галерея.

— Если ты будешь издеваться, я разорву ее.

— Прости, я не хотел тебя обидеть. Но рисунок…

— Я больше не хочу с тобой на эту тему разговаривать, — решительно заявила мама.

Папа молчал и только вздыхал тоскливо и протяжно, изредка виновато поглядывая то на картину, то на маму.

А через несколько дней ночью прибежал военнопленный немец и что-то быстро и взволнованно сказал маме на своем языке. Мама поняла не все, но быстро оделась и побежала с немцем в «Эдем». Тима бросился вслед за ними.

На койке лежал Важек, весь обмотанный окровавленными полотенцами. Его длинные сухие пальцы все время шевелились, будто он собирал с одеяла рассыпанную крупу. Открыв выпуклые, блекло-голубые глаза, он долго смотрел на склоненное мамино лицо, пытался сказать что-то, но у него только хрипело и хлюпало в груди.

Черный, как цыган, врач, мадьяр Рених, сказал маме шепотом:

— Плехо! Дыри живот, дыри грудь, — протянул маме часы и, показав пальцем на циферблат, произнес печально: — До этого, йотом капут.

— Боже мой, но как это случилось?

Рених показал пальцем на Важека и сказал:

— Болшевик. Горячий. Ему другой, не болшевик, сказаль: надо домой. Русска революция черт дери! Важек"

как его это по-русски скажет, когда солдат с войны бежит? Во! Дезертир. Тот в него стрелял два раза, потом еще один раз стрелял. Митинг уже нет. Кто болшевик, тот остался з вами. Тот, кто его убил, мы его уже убил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: