Я шел к Носову, не ожидая ничего худого, но стоило только взглянуть на командира, чтобы понять, — держись, Колька...
Носов выразительно прочитал мне телефонограмму и велел:
— Объясняй.
Конечно, можно было и соврать: отклонился, мол, засомневался, какая деревенька. Присел для уточнения ориентировки «методом опроса местных жителей». Но... не решился: у Носова был совершенно фантастический нюх на малейшую брехню. И вранья он не переносил.
— Виноват, — сказал я, поморгал, потупился и тихо-тихо: — Любовь...
— Этого не хватало! — вздохнул не без притворства Носов. — Ступай, Ромео, отсиживай и имей в виду — бо-о-ольшие неприятности у тебя еще будут от этой, от любви... при твоих-то замашках. Иди.
Впервые на охоту я попал по чистой случайности. Приятель отца предложил: «Хочешь поглядеть, как зайчишек стреляют?» И я из чистого любопытства согласился.
Отец не возражал. Мать — тоже: охота происходит на свежем воздухе, а свежий воздух ребенку — первая необходимость, к тому же заяц не тигр, так что опасности никакой... Получив родительское благословение, я очутился в зимнем пригородном лесу. Единственный мальчишка среди шести взрослых.
Прежде всего запомнился лес — холодный, кружевной, с седыми стрельчатыми ресницами. И сорочий гам запомнился. И цепочки заячьих следов. Мне объяснили: если отпечатки лап идут одна-одна-две, это заяц...
Взрослые были разные. Трое городских, хорошо одетых, в высоких мягких валенках, в пушистых шапках, с красивыми ружьями и сумками, трое деревенских, одетых хуже, с небогатыми ружьями, но с собаками. Мне, конечно, ружья не предложили, велели держаться рядом с отцовским приятелем, присматриваться, под выстрелы не лезть и вообще... не мешать...
Делать было нечего, пришлось подчиниться.
Городские охотники разошлись по каким-то «местам», а деревенские отправились сначала вдоль дороги, потом по краю поля и скрылись из глаз. Скоро сквозь лес покатился собачий лай: тихо, громче, опять тише и снова громче... На опушку, где мы притаились у старой почерневшей, подъеденной понизу копешки, заяц вылетел, словно очумевший. Он был маленьким, почти белым, с жалкими, прижатыми к спине ушами.
Тут я взглянул на отцовского приятеля и... испугался: был человек как человек, ну, толстый, красномордый, если по правде говорить — не красавец, а тут... по-лягушачьи приоткрытый рот, затуманенные незрячие глаза и мелко-мелко вздрагивающие пухлые руки... Я даже не сразу сообразил, что преобразило моего благодетеля — не со страху же так изменился человек, ведь правильно мать говорила: заяц — не тигр.
Просто человеку не терпелось выстрелить... попасть... убить...
Он и выстрелил, и попал, и убил...
Нет, я не особенно жалел зайчишку. Понимал — всякое мясо, что попадает на наш стол, сначала пасется на траве, мычит или блеет... Словом, с убийством ради поддержания жизни, раз уж так заведено, я мирился, но покрасневший подле подстреленного зайца снег произвел все-таки неприятное впечатление.
В тот день были убиты и другие зайцы.
К вечеру я ужасно замерз. Меня трясло от холода, зубы выколачивали чечетку, и темная изба, наполненная кислой вонью и густым теплом, показалась великим счастьем. Взрослые суетились, хвастались, звенели посудой. Меня сморило, и я заснул прежде, чем подоспело время отведать зайчатины.
Охота не понравилась. Большие хлопоты, большой шум, ничтожные результаты. Это — раз. И два: долго вспоминалось лицо толстого человека, искаженное неодолимым желанием убить.
(Слава богу, на войне я был истребителем, летал в одиночку, без экипажа. И никто не видел моего лица, когда я нажимал на гашетки. И я сам не видел.)
С той охоты в качестве трофея я привез заячью лапу. Дал деревенский охотник, сказав — на счастье, чтобы фартило... Потом я в кино видел: заграничный боксер таскал точно такую лапку. Для непобедимости. Но лапа не помогала. А я так и не узнал — помогает или нет: Наташка выклянчила. Сказала... пудриться!
Во второй раз я попал на охоту под занавес моей летной службы. Пригласили... Отказаться не было причин. В самом деле, не скажешь ведь: да был я один раз в детстве и не понравилось... Смешно.
Мы долго ехали на вездеходе. Нам предстояло добыть лося... Вскоре я постиг суть этой охоты. Из леса по хорошо наторенной тропке должен был выйти лось. Полуручного зверя долго подкармливали, и теперь он просто не мог не выйти: его научили двигаться этой дорогой, прямиком к кормушке. Итак, лось должен был выйти на охотника. И хозяин, естественно, до л ясен завалить сохатого из своего замечательного именного, дарственного «зауера» три кольца.
Не постиг я, однако, другого: мне, не охотнику, совершенно случайному, стороннему человеку, вся эта примитивная механика раскрылась через каких-нибудь полчаса. Как же мог не понимать ее охотник, ради которого устраивался весь спектакль?
«Странно, — думал я, — не понимать он не может, но, если понимает, какой ему интерес стрелять в ручную скотину? Это же все равно, что охотиться на корову».
И тут я поглядел на самого. Он стоял прямо и прочно — пожилой, грузный, уверенный в себе человек.
В лесу затрещало.
Я видел, как мгновенно он ожил, проворно вскинув ружье, как он изготовился и напрягся. Я глянул ему в лицо и, словно жизнь не минула, увидел отцовского приятеля на той жалкой заячьей охоте — точь-в-точь такой же приоткрытый рот и засохшая в уголках губ слюна, такие же глаза без мысли... И этот дрожал от нетерпения — убить!..
А по тропе, едва касаясь земли, медленно-медленно плыл, грудью раздвигая ветки, приближался к нам лось. Он был не очень крупный, будто литой, словно струящийся в солнечном неровном освещении.
«Какая сила, — подумал я. И сразу: — Не дам... Черт с тобой, хозяин, я знаю — не простишь... да, плевать!» Я взвел курки, поднял ружье повыше и грохнул разом из обоих стволов над его головой: «Вот тебе, а не лось!..»
Ничего я этим, конечно, не достиг, не доказал и не изменил. Лосей били и бьют: стреляют браконьеры и по лицензии — законно..,, И ничью совесть я не задел. О какой совести можно говорить, если человек выходит убивать прирученную скотину?!
Единственно, чего я, пожалуй, добился: дал основание сомневаться в моих умственных способностях.
Недоумок этот Абаза — факт!
И все равно — не жалею. Такой я и не хочу быть другим.
Утро синее, ветерок, прохладно — живи, радуйся. И в школу я шел с самыми добрыми намерениями: не задираться, внимательно слушать на уроках, если спросят, отвечать по возможности наилучшим образом, короче — соответствовать самым высоким нормам...
Но до класса я не дошел: в коридоре меня окликнул старший пионервожатый. Звали его Веня, а больше о нем ничего толком не помню, если не считать защитных галифе, такой же рубахи навыпуск и двух ремней — одного поперек туловища, другого — наискось, через плечо.
Веня зазвал меня в пионерскую комнату и распорядился:
— Завтра в восемнадцать ноль-ноль будем приветствовать. Приготовишься. Чтобы синие штаны, белая рубашка и галстук выглаженный... Выступаем в клубе у шефов. Держи текст, — и сунул мне тонкий, на манер папиросного, листок с едва различимыми машинописными строчками. — Выучишь назубок.
Еще в классе я прочитал и легко запомнил:
«Дорогой товарищ мастер, Петр Васильевич Воронков, для меня большое счастье вам вручить букет цветов! Пожелать по поручению и от имени ребят достижений и свершений долгий непрерывный ряд. Ну, а мы пока за партой выполняем личный план, но готовы, хоть бы завтра, встать на смену мастерам...»