Но так было.

И как раз в это время меня занесло в стрелковую дивизию, на пункт наведения авиации. Я должен был подсказывать ребятам, находившимся в возду­хе, где противник, какие у него намерения... Сло­вом, наводить «лавочкиных» на «фоккеров», пре­дупреждать «горбатых», откуда на них валятся «мессера». Выражаясь по-современному, мне пола­галось обеспечивать наши экипажи точной, опера­тивной и квалифицированной информацией о про­тивнике.

Летчику на земле воевать несподручно, но... приказ. Впрочем, я еще не воевал — только шел по лесной дороге в артиллерийские тылы. Гнала меня нужда: умри, а разыщи мастерскую с агрегатом для зарядки аккумуляторов и договорись о помощи: рация наведения еле дышала.

Местность была самая-самая — сосны, еловый подлесок, черничник, а мох — просто с ума сойти, каким ковром рос.

Но я шел и дрожал. Признаюсь: смертельно боялся нарваться на мину. Наше продвижение на запад было более чем стремительным и только-только завершилось. Саперы, конечно, прочесали тылы, но поди знай, не осталось ли где подарочка. В минах, как и в прочем наземном оружии, я не понимал ровным счетом ничего. И мне всюду мерещились торчащие изо мха «усики»: тронь — взлетишь, разделяясь на составные части. А еще я думал: ребята дерутся, по пять вылетов подряд делают... что обо мне думают — устроился?!

Да сколько еще этой войны остается?

До артиллерийских тылов я добрался благопо­лучно. И мастерскую нашел — оказалась будка, сколоченная из снарядных ящиков. В будке сидел замухрышистый, неопределенного возраста чело­век и перекладывал немыслимые вещи: фаянсовую вакханку, пепельницу с двумя сеттерами, фигурку пастушки... и что-то еще хрупкое и на войне неуместное. Увлеченный этим занятием, он не ответил на мое приветствие. И только когда я уже в третий раз напоминал о себе, взглянул в мою сторону и спросил:

— Надо было?

— Простите, не понял... — сказал я, стремясь вой­ти в контакт с нужным мне лицом.

— Надо было так мучиться, чтобы заполучить мешок этого барахла? Тоже — трофеи! Умные люди берут иголки для швейных машин, или, я знаю, — линзы для очков... — Тут он умолк, при­стально поглядел на меня беспокойным взглядом своих черных живых глаз и спросил: — Что у вас?

Я объяснил: нужно позарез подзарядить аккуму­лятор.

 — Это — можно. В принципе.

— А — практически?

— Что предлагаете?

Ничего вещественного предложить я не мог.

Кроме истрепанной куртки, выгоревших армей­ских бриджей и драных сапог, у меня решительно ничего не было. Но я заметил алчный огонек в красивых глазах, вспомнил почему-то фортунатов­ский бастион довоенного благополучия и, не очень задумываясь над последствиями, сказал беспечно:

— Часишки кое-какие имеются... с браслетиками и... без.

— Где? — моментально отреагировал аккумуля­торщик.

— Что где?

— Товар.

— Развилку дороги перед капе дивизии знаешь? Старую черную сосну видел — без верхушки... Там.

— Слушай, — легко переходя на «ты», сказал аккумуляторщик, — автомобильный, студебеккеровский, подойдет? К восемнадцати ноль-ноль под­кину. И учти — с доставкой на дом... Или у меня не фирма?

Он показался на дороге в начале седьмого. Вер­хом на белой лошади. Лошадь была облезлая, старая. К самодельному седлу был приторочен вправленный в сетку-авоську аккумулятор.

Я смотрел в бинокль и видел: едет, ухмыляется, может, соображает, что за лонжины ему приготов­лены... «Вот сейчас сгрузит свой скорее всего уворованный аккумулятор, — подумал я. — И что делать, как рассчитываться?..»

И тут грохнуло. Небо раскололось и задрожало. Черно-рыжим выбросом взметнулась земля.

«Как глупо, — успел я подумать, — и до конца-то осталось...»

Как видите, мне осталось: пишу, вспоми­наю — жив.

А тогда после артналета обнаружил: от белой лошади — ни гривы, ни хвоста... и аккумуляторщик вроде не жил.

Прямое попадание.

Каждое двадцать седьмое сентября я езжу на кладбище. На могилу Жоры Катонии. Пони­маю — Жоры нет и ему это не нужно, но все равно еду. Еду на пытку. И не только потому, что вспоминать еще раз нелепую Жорину катастрофу, снова представлять зеленый замшелый шлюз без воды и прикорнувший в нем «лавочкин» — не са­хар, но видеть само кладбище, заброшенное, зарос­шее в полчеловеческого роста, неухоженные моги­лы, выгоревшие пластмассовые венки, неуют и небрежение — мука мученическая. И нет от нее спасения.

А в последние годы и того горше стало: из пожухшей могильной травы выкатываются под ноги рыжие, черные, бело-грязные, гладкие, лох­матые, в репьях, породистые и безродные — псы, псы, псы...

 — Дачники съезжают и оставляют, — эпически спокойно объяснила встречная старуха. — Вот дней десять еще сойдут, сезону — конец, приедут живоде­ры и живо-два переловят — на шапочки...

У меня нет собаки. И Алешке, как он ни просит, не покупаю.

Правильно? Нет? Одним словом, не ответить...

Кто сомневается, нормальные родители любят своих детей. Но мало кто честно скажет: кого он в сыне или дочке любит большенового человека или себя?

Мой отец требовал, чтобы я стал врачом. Хирур­гом. Почему? Ему не удалось приобщиться к меди­цине. И он искренне желал, чтобы я стал врачом, нисколько не сомневаясь большего счастья, чем медицина, быть не может!

Мы ссорились на этой почве: медицина и авиация оказались несовместимы...

Или мама долго водила меня в платьицах и привязывала на голову бантик. Почему? Она хотела дочку, а получилсяя.

Мальчишкой я осуждал родителей. Категориче­ски и без снисхождения. Теперь жалею.

* * *

Дядю Сашу, безуспешно учившего меня когда-то плавать, я избегал. Но на этот раз он приманил меня, обещав познакомить с настоящим летчиком. Учтите: в те годы летчик котировался, пожалуй, выше, чем сегодня космонавт.

Знакомый летчик и даже вроде друг дяди Саши жил в Томилино. Мы ехали туда пригородным паровичком, тащившим глазастые, как гусеницы, зеленые вагоны. От платформы надо было идти лугом, по белой, хорошо натоптанной тропинке-макаронине. Первым шагал я, следом дядя Саша. Мы не разговаривали. Я нюхал загородную све­жесть и глазел по сторонам. Минут через пятна­дцать показался поселок. Мы были совсем у цели, когда я увидел: впереди, на глазах у всего честного народа пушистый, усатый барин-кот и серенькая неказистая кошечка.

Был я глуп, но не настолько, чтобы совсем не догадываться, чем заняты кошки. Остановившись, я спросил дядю Сашу, но вовсе не ради уста­новления истины, а с тайной цельюзагнать его в угол:

Дядя Саша, а что это кошечки делают?

Котят делают,не сбавляя шага, ответил дя­дя Саша и продолжал свой путь.

Я поплелся сзади. И мучился: мне было кошмар­но стыдно. Не за кошек, не за дядюза себя!

Светлейшая голова, взращенная авиацией, наша общая гордостьАнтуан де Сент-Экзюпери заме­тил однажды: дети должны быть очень снисходи­тельны к взрослым...

Спору нет, желательно!

Но вот бедак кому обращен призыв?

К детям? Но едва ли сыщется во всем свете ребенок, способный понять, почему он должен щадить взрослых? Тех самых, что так порой жесто­ки и бесцеремонны с ними.

Ко взрослым? Но с ними,, Пожалуй, поздно гово­рить о детской снисходительности. Тут, что на­зывается, поезд ушел, и рельсы разобрали.

Я тоже был маленьким.

Помню: звонил телефон, у отца неприятно зао­стрялось лицо, он почему-то понижал голос и говорил матери:

 — Для всех, кроме Карпова, я только что ушел!и смешно показывал пальцами, как он

якобы перебирает ногами, где-то тамвдалеке от дома.

А меня за вранье отец всегда говорил: за уклонение от истины! били железной канцеляр­ской линейкой. Били непременно по голому за­дутак требовала семейная традиция, фамильный ритуал, освященный опытом предшествовавших поколений.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: