Итак, пятничные сотрапезники, еженедельно скандализовавшие город ***, по обыкновению, явились обедать в особняк Менильграна в пятницу, последовавшую за воскресеньем, в которое Мениль был так внезапно застигнут в церкви одним из старых товарищей, удивленным и раздосадованным его появлением там. Этим старым товарищем был капитан Рансонне из 8-го драгунского, который, замечу кстати, не видел потом Менильграна почти неделю, но так и не успел переварить ни посещение тем церкви, ни манеру, с какой тот осадил и бросил его, когда он потребовал объяснений. Он, конечно, рассчитывал вернуться к событию, очевидцем которого стал и в котором намеревался разобраться в присутствии всех пятничных гостей, предварительно попотчевав их этой историей. Капитан Рансонне был отнюдь не самым безобразным из шайки пятничных безобразников. Зато он был среди них самым отчаянным фанфароном и в то же время крайне наивен в своем безбожии. Из-за этого, не будучи дураком, он выглядел глупцом. Мысль о Боге сидела у него в мозгу, как муха на носу. Он с головы до пят представлял собой тип офицера своего времени с присущими последнему достоинствами и недостатками, вылепленного войной и для войны, верящего только в нее и любящего только ее, одним из тех драгун, что вечно печатают шаг, как поется в старинной драгунской песне. Из двадцати пяти человек, обедавших в тот день в особняке Менильграна, он, пожалуй, больше всех любил Мениля, хотя и считал, что его Мениля вроде как подменили, с тех пор как тот побывал в церкви. Стоит ли указывать на это приятелю? Большинство из двадцати пяти приглашенных состояло из офицеров, но на обеде присутствовали не только военные. В нем участвовали также врачи, самые отъявленные материалисты из медиков города, несколько бывших монахов, сверстников Менильграна-папаши, бросивших свои обители и ставших расстригами, двое-трое так называемых женатых священников, на самом-то деле просто состоявших в сожительстве, и, в довершение всего, бывший член Конвента, голосовавший за казнь короля. Красные колпаки и кивера, заклятые революционеры и необузданные бонапартисты, вечно готовые затеять ссору и выпустить друг другу кишки, все они были атеистами и только в отрицании Бога и презрении ко всякой церковности проявляли трогательное единодушие. Председательствовал в этом синедрионе чертей с рогами всех сортов старый верзила Менильгран-отец во фланелевом ночном колпаке, с лицом бледным и страшным под этим головным убором, но тем не менее отнюдь не смешным; он восседал против своего сына Мениля, походя на усталого и отдыхающего льва, на чьей морщинистой морде в любую секунду вновь заиграют мышцы, а глаза метнут молнии!

Что касается Менильграна-сына, он — скажем так — по-императорски отличался от всех остальных. Конечно, все эти офицеры, бывшие красавцы Империи, знавшей столько красавцев, были не чужды ни красоте, ни элегантности, но их красота была правильной, соответствующей темпераменту, чисто — или не совсем — физической, а их элегантность — солдатской. Даже в партикулярном платье они сохраняли ту же выправку, что в мундире, который носили всю жизнь. Выражаясь их лексиконом, они были чуточку слишком затянуты. Остальные приглашенные — люди науки, то есть врачи, и вернувшиеся в мир былые монахи, которые, растоптав священническое одеяние с его святым великолепием, пеклись теперь о своем туалете, — выглядели просто жалкой шушерой. А вот костюм Менильграна — как сказали бы женщины — был восхитителен. Ввиду раннего часа он выбрал великолепный черный сюртук и (по тогдашней моде) вместо галстука обмотал шею белым сероватого оттенка фуляром, усеянным неприметными, вышитыми вручную золотыми звездочками. Сапог он не надел: он ведь был у себя. На его точеных мускулистых ногах, при виде которых уличные нищие обращались к нему: «Мой принц!» — красовались ажурные шелковые чулки и очень открытые туфли с высокими каблуками, какие так любил Шатобриан,[192] человек, заботившийся о своих ногах больше, чем кто-либо в Европе, если не считать великого князя Константина.[193] Из-под открытого сюртука от Штауба[194] выглядывали прюнелевые панталоны оттенка полевой астры и простой жилет из черного шалевого казимира без золотой часовой цепочки, потому что в тот день на Менильгране не было никаких драгоценностей, кроме дорогой античной камеи, изображавшей голову Александра и удерживавшей на груди широкие складки не завязанного в узел фуляра, смахивавшего на военный нагрудник. Стоило увидеть Менильграна в этом безукоризненного вкуса наряде, как вы сразу чувствовали, что солдата, преобразив его, сменил художник и что человек, одетый вот так, — птица иного полета, чем остальные собравшиеся, хотя со многими из них он держался запанибрата. Патриций от природы, офицер, родившийся с генеральскими эполетами, как отзывались о нем товарищи на своем военном жаргоне, он четко просматривался и выделялся на ярком фоне этих вояк, энергичных, исключительно смелых, но заурядных и не способных быть высшими военачальниками. Как хозяин дома, — но уже во вторую очередь, поскольку за столом председательствовал его отец, — Менильгран, если только не возникал какой-нибудь спор, который подхватывал его, уносил, как Персей голову Горгоны[195] и вынуждал изрыгать волны неукротимого красноречия, Менильгран мало говорил на этих шумных сборищах несколько чуждого ему тона, который после устриц достигал такого диапазона громкости, накала страстей и крепости выражений, что, казалось, взять нотой выше уже невозможно, потому что потолок, эта пробка столовой, рисковал вылететь из стен, как уже вылетели пробки от бутылок.

По ироническому обыкновению этих непочтительных зубоскалов, пользовавшихся малейшей возможностью выказать презрение к церкви, за стол сели ровно полдень. По одной из легенд, имеющих хождение в нашем набожном западном крае, папа римский садится за стол в полдень, а перед этим посылает свое благословение всему христианскому миру. «Benedicite»[196] казалось комичным нашим вольнодумцам, и, чтобы потешиться над молитвой, старый г-н де Менильгран первым полуденным ударом на двойной городской колокольне неизменно приглашал в полную силу своего головного голоса и с вольтеровской улыбкой, раскалывавшей подчас надвое его лунообразную физиономию: «За стол, господа! Такие христиане, как мы, не смеют лишать себя папского благословения». И эта фраза, или что-нибудь в том же роде, становилась для богохульств трамплином, с которого они взлетали над беседой, беспорядочной, как всегда на мужских обедах, а на обедах подобных мужчин — и подавно. Обычно на таких обедах, где не председательствует гармонический дух хозяйки дома, где над собравшимися не веет умиротворяющее влияние женщины, бросающей, словно кадуцей,[197] свое обаяние между застольниками, пусть даже умными, с их непомерным тщеславием, вопиющими притязаниями, глупыми и кровожадными вспышками гнева, на таких обедах почти всегда происходят страшные личностные схватки, грозящие вот-вот кончиться тем же, чем пир кентавров и лапифов,[198] где, возможно, тоже не было женщины. На таких не увенчанных присутствием женщин пиршествах самые учтивые и воспитанные люди теряют очарование вежливости и врожденной деликатности — и что тут удивительного? У них больше нет галерки, которой они хотят понравиться, и в них немедленно просыпается бесцеремонность, которая становится грубостью при малейшем контакте с ней или столкновении умов между собой. Эгоизм, неистребимый эгоизм, маскировать который приятным обхождением призвано искусство светскости, вскоре ставит локти на стол, а затем начинает толкать ими в бок соседей. И если уж дело обстоит так у наибольших афинян[199] среди мужчин, что же должно было твориться у сотрапезников в особняке Менильграна, у этих укротителей зверей и гладиаторов, завсегдатаев якобинских клубов и походных биваков, которые всюду чувствовали себя вроде как на биваке или в клубе, а то и еще где-нибудь похуже? Трудно представить себе, не послушав бессвязные беседы с битьем стекол и посуды, происходившие у этих людей, обжор, пьяниц, раздутых от возбуждающей еды и разгоряченных хмельным вином, которые после третьей перемены давали волю языку и принимались орудовать руками у себя в тарелках. Разумеется, эти разговоры не сводились к одним лишь богохульствам, но последние были лучшим их украшением, его цветочками, и можно себе представить, сколько таких цветочков было в подобных вазах! Подумайте сами, это было время, когда Поль Луи Курье,[200] который с полным правом мог бы присутствовать на обедах Менильграна, писал, будоража Франции кровь: «Вопрос сводится теперь к одному — быть нам капуцинами или лакеями?» Но это не всё. Кроме политики — ненависти к Бурбонам, черного призрака Конгрегации[201] и сожалений побежденных о прошлом, всей этой кипящей лавы, катившейся из конца в конец дымящегося стола, — бурная и суматошная беседа касалась и других тем. Например, женщин. Женщина — вечный предмет мужских разговоров, особенно во Франции, самой фатовской стране на свете. Говорили женщинах в целом и о женщинах в отдельности — о женщинах всего мира и соседках, о женщинах тех стран, где побывали многие из этих вояк, красуясь в своих победоносных парадных мундирах, и о местных горожанках, которые, может быть, не пускали говоривших на порог, но которых те называли по именам, словно были с ними накоротке, и чью репутацию не стеснялись — черт возьми! — обгладывать за десертом, как обгладывают персик, чтобы разгрызть затем его косточку. В этом обстреле женщин принимали участие все плоть до наиболее старых, скаредных, отвыкших, по их циничному выражению, от самки, ибо там, где дело касается женщин, мужчины способны отказаться от любви к ним, но никогда не откажутся от самолюбия и даже на краю разверстой могилы всегда будут готовы соваться мордой в помойку фатовства.

вернуться

192

Шатобриан, Франсуа Рене де (1768–1848) — выдающийся французский писатель-романтик, политический деятель-легитимист.

вернуться

193

Константин (1779–1831) — брат Александра I и Николая I.

вернуться

194

Штауб — Бальзак называет его самым прославленным портным эпохи («Утраченные иллюзии»).

вернуться

195

Горгона (миф.) — чудовище, чей вид умерщвлял все живое. Герой Персей, убив Горгону, прибил ее голову к своему щиту.

вернуться

196

«Благословите» (лат.) — первое слово католической предтрапезной молитвы.

вернуться

197

Кадуцей (миф.) — обвитый глядящими друг на друга змеями бога торговли Гермеса, символ мирного разрешения споров.

вернуться

198

Кентавры (миф.) — полулюди-полулошади; лапифы — племя в Фессалии. На свадьбе царя лапифов Пирифоя приглашенные кентавры перепились, покусились на его невесту и были перебиты.

вернуться

199

В Древней Греции афиняне считались самыми просвещенными и воспитанными людьми.

вернуться

200

Поль Луи Курье де Мере (1772–1825) — французский писатель и публицист, участник наполеоновских походов, непримиримый враг Реставрации.

вернуться

201

Конгрегация — в эпоху Реставрации тайная реакционная полусветская-полуклерикальная организация, руководство в которой принадлежало иезуитам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: