Пятидесятник дюж и космат. Глаза дикие. Мясистый нос с горбинкой, черная борода стелется по широченной груди веником.
Дорога шла лесом — глухим, дремучим, безмолвным. По обе стороны дороги стояли вековые ели и сосны, цепляясь зелеными пахучими лапами за путников.
Мамон, зорко вглядываясь в непролазные чащи, недовольно ворчал:
— Поболе семи верст до Матвеевой избушки. Вона куда старик забрался бортничать. Здесь гляди в оба: край лихих людей и разбойных ватажек.
Проехали верст пять. И вскоре лесная дорога-тропа раздвоилась. Одна поворачивала влево — в сторону березовой рощи, другая продолжала уводить в хвойный бор, раскинувшийся по уходящему вверх косогору.
Пятидесятник в раздумье скреб пятерней волнистую, черную, как деготь, бороду и в душе серчал на княжьего управителя, который послал его в дальнюю дорогу к старому бортнику Матвею, не растолковав как следует о лесной тропе.
— Глянь, робяты-ы! — вдруг негромко и испуганно воскликнул, приподнявшись в телеге, один из холопов, высокий и худой Тимоха с простоватым лицом в темных рябинах, ткнув самопалом в сторону косогора.
Путники глянули в ту сторону, куда указывал Тимоха, ахнули и крестом себя осенили.
В саженях тридцати, повернувшись спиной к путникам, на причудливо изогнутом сосновом стволе стояла девка с пышной копной золотистых волос.
— Ведьма, братцы, — решил Тимоха и вскинул самопал.
— Не дури, холоп. То русалка. Их господом бить не дозволено. Грех сотворишь. Убери самопал, — приказал Мамон.
Но Тимоха не послушал, прислонился щетинистой щекой к прикладу самопала и выстрелил.
Однако пальнул холоп мимо. Девка, ухватившись рукой за сосновую ветвь, резко обернулась, заметила пришельцев и, тряхнув густыми волосами, спрыгнула со ствола и скрылась в чащобе.
Мамон наехал конем на телегу и слегка стеганул Тимоху кнутом.
— Тебе что, слово мое не властно! Пошто стрелял? Или разбойный люд на себя хочешь навлечь, дурень?
Холоп спрыгнул с телеги на землю, виновато голову склонил.
— Прости, батюшка. Обет своему отцу давал. Когда он отходил, то мне такие слова сказывал: «Помираю, Тимоха, не своей смертью. Колдуны да ведьмы в сырую земли свели. Повстречаешь их — не жалуй милостью, а живота лишай». Вот те и бухнул самопалом.
Княжий дружинник что-то буркнул себе под нос, махнул рукой и отвернулся от Тимохи, решая, куда дальше путь держать. С минуту молчал, затем тронул коня, повернув его в сторону дремучего бора.
Все четверо ехали сторожко и руки от самопалов не отрывали.
Василиса едва приметной тропой бежала по лесу. Только что сердце радовалось. А чему? Девушка и сама не знала. Наверное, теплому погожему дню, зеленому пахучему лесу с веселым весенним птичьим гомоном.
Но тут нежданно-негаданно явились люди, и на нее, словно на зверя, пищаль подняли. Пуля прошла мимо головы, расщепив красновато-смолистый сук сосны.
И разом все померкло, поскучнело для Василисы. Что за люди? Ужель ее ищут как беглянку?
Остановилась возле размашистой ели с узловатыми корнями, распластавшимися по серовато-дымчатым мшистым кочкам, еще не успевшим покрыться мягкой майской зеленью.
Девушка обвила ель руками, голову вниз опустила. Пала на землю волнистая рыжеватая коса. Сердце стучало часто, тревожно.
Василиса подняла голову. Луч солнца, пробившись через густую крону деревьев, блеснул в затуманенных, наполненных слезами глазах.
— Матушка, люба моя, зачем же ты ушла, оставив чадо свое на сиротство горькое, — скорбно прошептала девушка.
Обступал ее густой и сумрачный лес, с цепляющимися косматыми ветвями и корягами, с изъеденными трухлявыми пнями, с поверженными наземь после бурелома корявыми деревьями, с посохшими и вздернутыми к небу змейками-корнями. Здесь и доброй птицы не слыхать, лишь где-то вблизи, в мрачновато-зеленой чаще уныло и протяжно каркает ворон.
Вздрогнула вдруг Василиса и теснее к стволу прижалась. Мимо, едва не задев девушку ветвистыми рогами, тяжело проскочил большущий лось.
Поняла, что зверь был чем-то напуган, иначе не лез бы так напролом через колючие коряги и сучья. А, может, подняла сохатого оголодавшая за зиму злая медведица, или свирепая рысь метнулась с вершины ели, задумав вонзить свои когти в звериную шею. И такое в лесах случалось.
Жутко стало Василисе. Оторвалась от ели и, отводя от лица сучья и ветви, начала выбираться из чащи.
Трещит сухой валежник. Василиса зацепилась рукавом полотняного сарафана за вздыбленную корягу, и тихо вскрикнула: возле ее ног растянулся на валежнике человек в лохмотьях…
Глава 2
БОРТНИК
На краю лесной поляны, со всех сторон охваченной темно-зеленым бором, стоит избушка с двумя подслеповатыми, затянутыми бычьим пузырем оконцами. Они забраны толстыми железными решетками. Ежедневно набредают на избушку звери. Без крепких решеток нельзя в лесу, а не то медведь-проказник пройдет мимо да двинет мохнатой лапой во внутрь оконца — и, пропал бычий пузырь. А чего доброго, и старика сгребет, спавшего по ночам в простенке меж оконцев.
Склонилась над лесным двориком старая ель, зацепившись длинными смолистыми ветвями за потемневший сгорбленный конек сруба.
Скачет по размашистой ели пушистая белка, сыплет хвоей на тесовую кровлю, усыпанную за многие годы еловыми шишками.
За избушкой стоят почерневшие от долгих лет высокие колоды-дуплянки. Их десятка полтора. Выдолблены они из толстенных, тяжелых древесных кряжей Матвеевым отцом более полувека тому назад, со времени великого князя Василия.
Ютятся в дуплянках дикие пчелиные семьи, снятые когда-то бортником ловушкой-роевней.
Бортничал дед Матвей на князя Андрея Андреевича Телятевского. Дважды за лето снимал со своей пасеки мед и платил князю немалый оброк — до трех пудов да полтину денег. Остаток приберегал для пчел, себе на зиму да на московский торг.
Иногда, перед Николой зимним, выбирался Матвей из леса в боярское село, брал у знакомого мужика Исая лошадь и приезжал в избушку. Здесь грузил сани сушеными грибами, орехами, солониной, медом, звериными шкурами и вместе со своей старухой Матреной отправлялся в Москву белокаменную.
После раннего утреннего торга заезжал бортник в шумный разноголосый Китай-город, где покупал на праздник обновку. Себе — недорогой темно-зеленый кафтан из крашенины[3], белую рубаху да сапоги из юфти. Матрене — летник[4] из камки[5], сарафан с узорами да теплый плат на зиму.
Не проходил Матвей стороной и оружейный ряд, где выбирал себе зелейный припас — порох со свинцом. Затем, оставив лошадь с санями для присмотра на постоялом дворе, степенно шел в церковь на Ильинке. Покупал свечу, ставил перед образом Николая-чудотворца и подолгу с низкими поклонами молился угоднику за добрый медоносный год.
Вот так и жил свой век Матвей — не богато, не бедно. Справно выполнял княжий оброк, в зимние дни ходил с самопалом на зверя — выслеживал белку на заснеженных вершинах елей, выискивал с собакой свежий заячий, волчий или барсучий след. А в прежние годы, до пятидесяти лет, когда был в силе и телом могуч, частенько и на медведя с рогатиной хаживал, чтобы кровушку разогнать да встряхнуться.
Был по природе своей Матвей молчалив, на людях показывался редко, в кабаках не сидел, вином мало баловался, чтобы зря бога не гневить грехами мирскими.
Однако в селе мужики поговаривали, что старый бортник известен не только своим благочестием, но и делами, не угодными богу. Избушка-де в глухом лесу, а там не только звери бродят, но и разбойный люд шастает. И неспроста, поди, Матвея лихие люди не трогают.
Разные среди мужиков ходили толки…
Мамон подъехал к избушке после полудня. Сошел с коня, осмотрелся, заходил по поляне, разминая затекшие после долгой езды ноги.