Петрок промолчал.
Еще какое-то время Гайли терли, трясли и ворочали, переодели в грубую льняную сорочку, замотали запястья полотном, до подбородка укрыли одеялом и наконец оставили в покое. Заскрипела, затворяясь, дверь. Голоса, принадлежащие Петроку и защищавшей Гайли тетке, о чем-то переругивались за стеной, причем отчетливо выделялось только слово "банька". Потом этот шум слился с гудением мухи, бившейся о шибу, и Гайли поняла, что засыпает.
Очнулась она от того, что одеяло сползло и сделалось неожиданно холодно. Раскрыла глаза, впервые разглядывая место, куда попала. Над Гайли был низкий дощатый, перевязанный выступающей матицей потолок, с матицы свешивалась пузатая стеклянная лампа. В горнице была беленая печь на полстены, два мелких низких окошка с крестом синих рам, по верху завешенные хлопчатыми с татарским узором занавесочками, кокетливо подобранными фестонами; такая же занавесочка подрагивала на двери. Пол был скобленый, белые доски застелены полосатыми половичками. На стене над кроватью домотканый ковер: алые цветы и зеленые листья на черном поле, – частью закрытый распятой рысьей шкурой с очень густым вздыбленным мехом; под окнами стояли укрытые рядном широкие скамьи и расписной высокий сундук, над сундуком висели ходики – туда-сюда бегали совиные глазки и раздавалось громкое тиканье. И вообще эта тенистая комнатка больше всего напоминала парадную летнюю половину в крестьянской избе. И чересчур странно выглядело прямоугольное зеркало в простенке, радужное от старости, в золоченой раме, похожей на ворота замка с острым треугольным оголовьем. В зеркале отражалась кровать Гайли – такая же парадная, как те, что стоят в богатых избах и на которых никогда не спят: высокая и широкая, с грудой пышно взбитых подушек, с ярко вышитыми цветами и кружевным подзором.
Забыв на время о своем пленении, свесившись с кровати, с такой же радостью, как в детстве, Гайли рассматривала вышивку: листики, волошки, ягоды рябины и заморский виноград… Потом, босая, очень тихо подкралась к двери: за дверью раздавались храп и сопение. Тогда она подбежала и украдкой (чтобы не заметили снаружи) выглянула из окна.
В двух десятках шагов на поляне стояла беленая изба с синей дверью и окошком в синем наличнике, за избой покачивались чубы старых вязов, вправо и влево тянулась изгородь, а еще дальше сосновый бор и перед ним купы тополей, три березы и между ними несколько холмов с осевшими крестами. Гайли знала это место, хорошо, еще с детства. Это была Маккавеевка, родовая охотничья усадьба Витольда!…
Все стало на свои места. Значит, это мара – что она уехала и ее схватили по дороге. Значит, еще в Омеле ей подали сонного зелья. Зачем князь велел это сделать? Интересно… Попробует продать подороже?
На удивление себе, Гайли испытала не отчаянье из-за обманутого доверия, а здоровую злость. Ладно, княже… Она услышала шаги и скакнула в постель.
За дверью затопотали, запыхтели, заругались, и послышался звучный шлепок. А за шлепком в горницу буквально влетела мажная пани с покрасневшим лицом и выбившимися из пучка волосами. На пани было городское строгое платье, лет на сто отстающее от моды, и плюшевая жакетка; среди широких складок юбки гневно звенели ключи. Пани уперла руки в бока и сверкнула глазками:
– Сченок! Он мне указывать будет! Я тут сорок лет ахмистрыня[4]! И Вицусь тоже сченок… Ох, чтой-то у меня от злости звездочки в глазах прыгают!
Она близоруко поморгала, мило краснея, от чего обвислые брыли стали просто кирпичными, и постаралась привести в порядок волосы. Посапывая, воздвиглась на услон[5] (рассохшееся дерево жалко скрипнуло). Гайли, спрятавшись за одеялом, давилась хохотом.
После секундного молчания из-за двери высунулась небритая физия, явно распухшая на левую сторону, и руки, сжимающие поднос с горлачиком[6] и набором мисок. Физия подозрительно огляделась подпорченным глазом:
– Панна Марыся! Принес.
Гайли всхлипнула от смеха.
– Вам худо, панна?
Пленница беззвучно содрогнулась.
Побросав на сундук миски и кувшин, ахмистрыня кинулась к ней с поспешностью, явно не отвечающей комплекции.
– Ироды, хамы…
Физия поспешно ретировалась, смачно хряпнув дверью. А на лбу у Гайли оказался мокрый ручник, временно подавивший хохот. Холодом.
– …говорю им, банька – лучшее средство от всех хворей.
Гайли, на какое-то время утратившая от смеха способность соображать, вслушалась в звучное бормотание.
– Вицусь в этом городе последний розум потерял. Девок воровать, князь сраный… Да он еще пеленки пачкал, когда князь Юрья мне ключи от маентка[7] доверили. И он еще командовать будет, чего делать, а чего нет!
И ахмистрыня разразилась (к немалому удовольствию Гайли) гневной катилиникой против Витольда, его присных и родичей до шестнадцатого колена. А при этом водружала прямо на одеяло миски и горлачики с деревенскими вкусностями, пробудившими бы аппетит и у мертвого. Запихав же в "сиротку горемышную" большую часть этого великолепия, со спокойной душой воссела на углу кровати, сложив руки на коленях, и поведала Гайли историю своей бурной и героической жизни.
– Зови меня панна Марыся, – начала она. Гайли беззвучно хихикнула. Подходило дородной ахмистрыне это имя, как говяде известная часть упряжи. Скорее уж годилось оно верткой глазастой девчонке, отирающей до зари заплот с парнями или пускающей венки по воде в купальскую ночь… Гайли попыталась вспомнить, не видела ли она ахмистрыню здесь прежде. Нет, не вспоминалось. Впрочем, великое ли дело княжьим гостям, тем более, детям, до ключницы? Разве пряничком одарит из широкого кармана.
…семи годов отдали Мокоше в обучение. А в пятнадцать продали дивную попрядуху и вышивальщицу за ведро дукатов… Голос сливался со звяканьем шиб, таял – и Гайли опять провалилась в глухой, без сновидений, сон.
Ее встряхнули за плечо и тут же мягкая, пахнущая смородой ладонь зажала рот.
– Пошли в баньку. Как раз все поснули. Легше станет.
Гайли поморгала, разглядывая ахмистрыню в неясном свете звезд и лампадки перед образом, озарявшим горницу. А та совала в руки кабтики[8], плюшевую кацавею и свернутый ручник:
– Одевайся. Зимно во дворе. Застудишься.
– А моя одежда где?
– Петрок в сундуке запер. Скоренько…
Они на цыпочках проскользнули мимо дрыхнущего в сенцах на ларе гайдука и чуть не рысью двинулись вокруг дома. По его заднему фасаду росли высоченные столетние ели, лапами заметали сеево Млечного Пути, и тонкий звонкий месяц качался в их вершинах. Ночь казалась по-августовски темной, особенно здесь, внизу, пахли росные шелковые травы.
По неприметной тропке либо вообще без нее провела панна Марыся пленницу за альтанку[9] к тесной калиточке. Расходился ветер, и роща маньчжурских орехов, насаженная по велению князя Юрьи, зловеще раскачивала на фоне неба перистыми листьями. Перед рощей тряслась и скрипела старая груша-дичка. Ахмистрыня толкнула дверь низкого строеньица, затеплила стоящий на подоконнике предбанника каганок[10], и банька мигнула через слюду окошка красным тревожным глазом.
– Ну ступай, ступай, там сготовлено все. А я тут погожу, – панна Марыся тяжело опустилась на приваленную к стене колоду, ее полное гордое лицо вдруг исказил страх.
Гайли нырнула внутрь, с трудом притворив покривившуюся дощатую дверь. По наклону Звездного Ковша она уже заприметила, чего так боится ахмистрыня. Близилась полночь. Хорошо, что желание переспорить князевых гайдуков заставило панну Марысю пересилить страх.
В баньке душно пахло вениками, из каменки валил парок, к полкам налипли березовые и дубовые литья. У каменки рядом с горкой золы были сложены дубовые поленца, рядом в кадке плавал деревянный ковшик. Гайли, поджав ноги, уселась на полок, размышляя. Каменка вдруг пыхнула жаром, сверкающими, как янтари, углями, по углам послышался шепот, а по золе мелко зачастили похожие на отпечатки куриных лапок следы. Тень метнулась над каганцом, пробуя задуть огонек. Гайли чему-то довольно улыбнулась и, стянув с руки повязку, стукнула запястьем о край полка. На золу неровной цепочкой брызнула кровь.