Коник трюхал все так же мирно – по счастью, ему не передался испуг возницы.

– Мы скоро приедем, Ян?

– О-ох, не вем.

– Чего ты трясешься? Белый день на дворе!

Гайли крутанула головой в поисках отсутствующей опасности. Ну, разве гребля впереди окажется разобрана или ее перегородит упавшее дерево. Неприятно, но не смертельно. Можно объехать. Болото не казалось ей непроходимым, стыло по обочинам несколько прозрачных, в золотых березовых монетках лужиц, грелась на солнцепеке и на вид сладкая черника. Потек в папоротники уж. Есть такая примета, что где водятся ужи – гадюки не живут. Может, и ложь, да все равно так думать приятно. Гайли спрыгнула, пошагала, разминая ноги. Гребля чуть заметно прогибалась под ней.

– Вой, пан-на…

Коник никак не хотел бежать быстрее. Возница дергался и озирался все пуще, а заметив, что Гайли нет с ним, вовсе остановился. Уставленные на гонца глаза могли посоперничать в цвете с лицом, из ясно-голубых сделавшись совсем белыми, как и трясущиеся губы. Гайли рассердил его непонятный ужас. Она наклонилась над папоротником, цветущим на обочине. Что цветет он в одну единственную Купальскую ночь – всего лишь поверье. В теплые лета папоротников цвет мог продержаться и до конца вересня, вот только заметен был не каждому. Решительно сорвала девушка красный с продолговатыми лепестками цветок – пахнуло терпко-знакомо – сунула трясущемуся парню за пазуху. Ян вздрогнул и пришел в себя.

– Скорее, пан-на!

Подобрав вожжи, он хлестнул коника. Гайли прыгнула на сено, схватилась за грядку; дыхание захватило. И они понеслись. Она и думать не могла, что мохноногая сельская животинка с кривыми ногами и подвислым брюхом способна бегать так. И лишь потом поняла, почему. Болото по сторонам гребли задышало, вспучилось, будто вдоль единственной проезжей дорожки вдруг потекли, вздымая кольца, огромные жирные змеиные тела. Вздымались мох и черничник. Брызгала желтая жижа. Неприятно хлюпали, лопались огромные вонючие пузыри. Будто кто-то бежал, шуршал сучьями и белоус-травой, вспархивал и тяжело терся о трясину подбрюшьем. Может, ночью было бы еще страшнее: от этих мерных, хлюпающих, брызгающих, дышащих звуков и разбегающихся болотных огней. Но и днем оказалось не сильно приятно. При прямом взгляде ничего такого не было видно – болото, трясение жидкой грязи, целящие в лицо и пролетающие мимо ветки. Но боковое зрение улавливало что-то живое: как бы недоконченное видение всадников – чуть похожих на навьев, но куда более размытых, сегментарных, нелепых в лохматящемся мелькании: то ли ударившее в трясину копыто – грязь в лицо, то ли странная путаница скукоженных ветвей. Визжали конек и кучер, стреляла щепками гребля, давил страх. Пока Гайли, яростно вскрикнув, не раскинула руки, точно сжимающие стеклянный шар, разбросав его половинки по сторонам, накрыв пространство. И почти сразу же гребля завершилась, проселок вознесся в гору, и на песчаных урвищах приветливо замахали зеленые флаги сосен.

Ян кинулся Гайли в ноги:

– Панна… по гроб… верный… отслужу… душу мне уратовала…

Он сыпал словами, как из порванного мешка. Сопела заморенная лошадка. Гайли вытерла вспотевшее лицо.

– Да что… что это было?

– Панна гонец… – глаза Янки, снова обыкновенно голубые, полезли на лоб.

– Но не Пан Бог.

Парень помялся, прижимая ладонь к пазухе с папороть-цветом:

– То Гонитва, панна.

Крейвенская пуща, три года назад

Этот мир был, как на пуантинах Максимы Якубчика – затканное дождем пространство и уходящие в небо стволы. Стволы неохватные, обомшелые, старые, как мир. Пуща детских страхов и древних снов. И среди мороси редкий и внезапный охряной пожар дубовой кроны. И вязкая, оглушающая тишина. Готовая пронзить звериным рыком или стуком песта из-за узорчатого тына с оголовьями из человечьих черепов.

Всадник ехал среди дождя. Тоже неотсюдный, в длинном с капюшоном плаще и чуге с зелено-черными разводами, на скакуне красы дивной, тонконогом, с лебяжье выгнутой шеей и косящими полными жизни рыжими разумными глазами. Над розовыми ноздрями коня поднимался пар. Ноги и брюхо его, и плащ и сапоги всадника были мокрыми совершенно.

Миновав пламенеющую рябину, выбрались они на лысый холм, на ростань. И морось словно отрезало. Стало сухо и солнечно, и со всех сторон разом зашуршала, зашевелилась сухая трава. Как под ветром, поклонились чубчики бурьяна, почерневшая пижма, полынь… Но это был не ветер. Скакун запрядал ушами, задергался, высоко вскидывая ноги, так что всаднику едва удавалось удерживать его. Странный звук прошел над травой – печальная флейта, странный запах – тоскливая полынь. Всадник ничего не видел в траве, но она струилась, качалась, лилась – словно тысячи существ раздвигали ее везде. И сзади, и впереди… он понял, что это Сдвиженье. Что он опоздал.

Конь дергался и норовил стать свечкой, и всадник пустил его в отчаянный, бесконечный, невозможный прыжок…! И сумел.

Не погубить никого. Даже случайно.

Сухая короткая шершавая трава не двигалась. Только на пне, венчающем середину неведомо откуда начатых и оконченных дорог, лежал, свернувшись кольцами, блестя черной чешуей, уж, изгибая головку с желтыми пятнышками, немыслимо похожими на корону, и трепетал раздвоенным язычком, думая что-то, неподвластное людям. Или просто греясь в последних лучах осеннего солнца.

Парень спрыгнул с коня. Преклонил колено, с достоинством – как перед равным; смахнув с опущенной головы капюшон – и на рыже-золотых чуть вьющихся волосах стала видна свернутая ужом черная корона с двумя янтарями по сторонам треугольной маленькой головы. Уж с не меньшим достоинством ответил на поклон и, прежде чем растаять в траве, уползая в зимние гнезда, обронил изо рта маленький, сверкающий радугой камень. Парень поднял дар и до лучших времен сунул в рот, ощутив под языком солоноватой льдинкой. Сдвиженье началось. Но Ужиный Король одарил его благостью, и можно было успеть.

Окошко было у самой земли – сквозной квадратный проем, и запахи мокрого леса лезли в него удушающим духом крапивы, папоротника, плесени и влаги, и грибов, перешибая дыхание. Земляной серый хорошо утоптанный пол был чуть пониже окна, а крыша – задевала голову мохнатыми корешками, сеялась песком и козявками, мокрицами; гость презрительно сбил с плеча клочок паутины, заглянул в малиновое око уголька, очерченное колом камней, сизый дымок поднимался над этим неуклюжим камельком, вытягиваясь в дыру. Парню показалось, алый глазок насмешливо подмигивает. Он раздраженно пнул трухлявую стену. Из угла выскочила мышь, и, заполошно перебежав открытое пространство, спряталась в лохмотьях, мхе и сухих листьях самодельного топчана. Землянка была похожа на могилу. Собственно, и была могилой. Со всем, что в ней. Захотелось вырваться хоть в крапиву, хоть в топи – только не оставаться тут, чтобы гнить заживо. Да барсучья нора приятней этого места!

– Ты же нестарая, Ульрика! Как ты можешь жить здесь?… хуже зверя. Я сделаю свое – в последний раз, – и увезу тебя в город.

– Алесь… нет! – девка откачнулась, и большая уродливая тень ночницей мазнула по потолку, вздрогнули пучки высохших трав. Кутаясь в драный плат, Улька подумала, как не совмещаются Алесево юное лицо в золотистом пушке щетины и глаза – древние, ярые, с желтой искрой внутри. Злые. Ей было холодно.

Сухонькой лапкой она заслонилась, точно упреждая прикосновение.

– Мне хорошо здесь… тихо, – слова выдыхались с расстановкой – она разучилась говорить.

– Стоит ли из-за давнего предательства столько лет? (убивать себя – додумал каждый). По праву старой дружбы…

Варево расплескалось. Александр кинулся ловить котелок.

Угли недовольно шипели, плевались гнусно смердящим чадом. Ему еще больше захотелось уйти.

Рука у девки была теплая, пахла травой, вырывалась, как напуганный зверек, царапала мозольками…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: