— Это наша улица, — сказал Захар. — Вот отсюда она начинается, от моста. А в этом доме тоже эмигранты живут, из Москвы. Художник Гурарий — может, слыхал?

— Гурарий? Миша?

— Ну да, — подтвердил Захар. — Мы с ним хорошие приятели, и Мыша…

— Когда ж он уехал? — требовал Вадим, почти привалившись к Захару. — Я ж его видел на Кузнецком…

— Ну, с месяц, — прикинул Захар. — Да, с месяц уже. Я его тоже в Фонде встретил и квартиру эту нашел.

— В Фонде? — переспросил Вадим. — Но ведь он же еврей.

— Он христианин, — мягко поправил Захар.

— А, — сказал Вадим. — А я и не знал.

— Мы к нему зайдем попозже, если хочешь, — сказал Захар. — Он любит, когда к нему приходят… А вот это наш дом, вон наши окна и балкон. Видишь?

Мыша открыла перед ними дверь — молодая, лет двадцати двух женщина с узкой гибкой спиной, с круглой и нежной линией подбородка, белевшего между двух пластов тяжелых прямых волос, светло-коричневых, свободно падавших, когда она наклоняла голову. Узкие, прямые плечи, вся верхняя часть туловища, утлая, с едва заметными торчащими грудями, была посажена на неожиданно плотные бедра, туго и кругло обтянутые тонкой клетчатой юбкой, ниже которой смугло светились длинные, с тяжелыми икрами и тонкими щиколотками ноги. Домашние туфли на сбитых низких каблуках, опушеные жалким грязно-розовым искусственным мехом, не шли к этим ногам. Хотелось, чтобы эта женщина, Мыша, ступала босиком по чистому линолеуму передней, как по траве или песку пляжа.

Не задержавшись взглядом на хозяйке, Вадим шагнул через порожец.

— Идите сразу на кухню, мальчики, — открыто оглядывая гостя, сказала Мыша. — Чайник как раз вскипел… Или, может, чего покрепче?

— Покрепче, — сказал Захар. — Сыро так на улице.

— Ноги промочил? — спросила Мыша, доставая чашки с высокой полки. — Я сейчас носки дам теплые. — Она тянулась за чашками, привстав на цыпочки и чуть изломившись в поясе, подавшись чуть назад, — так что короткая кофточка, уйдя вверх, открыла поясок светлой кожи над юбкой и начало острого хребтика в голубой ложбинке. — Кислая капуста есть, — перечисляла Мыша, — редиски пучок, сальце. Шнапс в холодильнике — достань, Захар, а? Заварка вот…

— Можно, я сам заварю, — попросил Вадим, цепко разглядывая незнакомую синюю коробку с чаем. — В железном чайнике не годится, лучше прямо в чашках.

— А мы с Мышей от чая отвыкли уже, — с початой бутылкой водки в руке оборачиваясь от холодильника, сказал Захар. — Все кофе да кофе… Но и чаек хорошо попить с холода. Только мне не очень крепкий!

Заливая заварку кипятком, вдыхая сочный аромат английского чая, Вадим почувствовал вдруг медленный, головокружащий прилив покоя, — и с ленивым раздражением подумал о том, что вот придется уходить из этой чистой и светлой кухни, из-за этого стола, покрытого скатеркой в сине-белую клеточку. Он мельком взглянул в окно, в синюю темень — там под ветром щелкали сырыми ветвями голые платаны, черные в свете неблизкого фонаря… Вадим Соловьев отвел глаза от окна и словно бы сразу вернулся в теплую капсулу кухни, в безопасное, защищенное толстыми стенами пространство посреди ночи и посреди мира. Тесная капсула в кровеносных сосудах проводов и труб. Захар и Мыша. Вадим Соловьев.

— Ну, давайте выпьем, — сказал Захар. — Мыша, бери, здесь чуть-чуть.

Мыша выпила свою водку одним глотком, озорно запрокинув назад голову на хрупкой шее. Волосы, упав слоисто, открыли, как что-то недозволенное, мелкие, тонкой и рельефной лепки, какие-то звериные уши.

Не спеша выпил до дна и Захар, и накрутил на вилку моточек кислой капусты.

— Вадим Гурария знает, — сказал Захар. — Еще по Москве.

— Правда? — то ли удивилась, то ли обрадовалась Мыша. — А он звонил как раз, звал зайти. Гости у него.

— Я и не знал, что он христианин, — сказал Вадим, вспоминая Захарово сообщение. — Странно, все-таки: еврей…

— Я тоже еврейка, — сказала Мыша как бы с вызовом. — По рождению… Какая разница? Ведь не только Иуда был еврей, но, в конце-то концов, и Иисус.

Это такое домашнее, произнесенное с такой сопричастностью «в конце-то концов» как бы оживило, приблизило вплотную ту давнюю иерусалимскую трагедию, словно бы произошла она вчера или третьего дня, все видели ее по телевизору, в Новостях, и теперь вот обсуждают, сидя за вечерним столом, за чашкой чая.

Откинувшись на плетеную спинку стула, прислушиваясь, как медленно разливается в груди тепло от выпитой водки, Вадим представил себе: каменный переулок, сладко пахнущий жареными в меду орешками. Люди — двести, а, может, и все двести пятьдесят человек, — толпились в переулке и доброжелательно переговаривались, перебрасывались вежливыми и ни к чему не обязывающими репликами о приятной погоде и о растущих ценах на дрова.

Эти бедно одетые базарные люди, похожие на узбеков и армян, толпились и, не приближаясь, глазели на небрежно щеголеватых операторов телевидения, устанавливающих свои камеры по всему переулку, из конца в конец, в двенадцати его точках. Отточенные действия операторов и то, как они уверенно хозяйничали, словно бы уже побывали здесь, в переулке, сотни и тысячи раз, и их серебристые и голубые камеры — все это приковывало внимание толпы и держало ее в неослабном и утомительном напряжении, как перед чудом, которое должно вот-вот здесь свершиться и ради которого и прибыли сюда эти занятые своим делом мужчины в дорогой европейской одежде… И люди вдоль всего переулка, вдоль его лавок и обжорок, толпились и переговаривались вполголоса, и с охотой ждали чуда, ради которого стоило тащиться сюда с другого края земли, с тяжелыми аппаратами.

Группка, не без усилия втиснувшаяся в переулок, в его исток, вызвала лишь мгновенный интерес: нет, не этого ради. В центре тихо голосящей и воющей группки шагал, таща на спине крест, средних лет рыжеволосый сухопарый человек, на журавлиных ногах. Он шагал неровно, согнувшись в поясе, и крылья креста бились о каменные стены домов переулка. Несколько человек тащились за ним, провожая его, да трое конвоиров лениво теснили народ с дороги. Люди недовольно расступались, отряхали одежду: этот рыжеволосый внес своим появлением некую сумятицу и неудобства, мешал ждать, и многие из толпы испытали неловкость перед приезжими операторами…

Вадим придвинулся к столу, взял с блюдечка лепесток розового сала.

— А я вот — неверующий, — сказал Вадим. — Это жалко, наверно. — Он взглянул на Захара, потом на Мышу. — Я просто русский. Русак. А, может, хохол. Москвич, одним словом. — Он усмехнулся, полуприкрыв глаза, глядя на блюдечко с салом. — Какое это, вообще, имеет значение?

— Вообще-то, никакого, — согласился Захар, и Мыша кивнула с готовностью. — Это все спесь одна.

— Смешно даже, — вставила Мыша. — Вот Гурарий Миша…

Вадим вдруг почувствовал неприязнь к Гурарию Мише.

— В каждом человеке столько кровей по намешано, — продолжал Захар. — Ну, чукчи какие-нибудь, может, одни и сохранились. Так что, они от этого лучше или хуже, что чистокровней? Даже, наверно, и физически-то не здоровей.

— Чукчи, — сказал Вадим. — Снег. Переходящее красное знамя за отстрел нерпы… Господи, как все это осточертело!

— А мы уже забыли, — сказала Мыша. — Как будто и не было ничего. И белых ночей — тоже.

— Белые ночи! — с горечью, с болью повторил Захар. — Грибной дождь, грибы, грибной супчик… Ностальгия, — поставив, как стакан на стакан, кулак на кулак, Захар говорил теперь резко, почти зло, — ностальгия — это прикованность животного к своей норе, это страх перед открытым миром. Что может быть общего у человека с деревом или кучей камней?.. Белые ночи!

Он будет зарезан, Захар, через год и восемь дней, за четверть часа до полуночи, в уборной Тель-Авивского аэропорта.

В кухне установилась чуткая кладбищенская тишина, которую не хотелось нарушить голосом или суетливым, шумным движением; только похрипывал, качаясь, маятник старых настенных часов в тусклом деревянном футляре.

— Мыш… — тихонько позвал Захар. — Ты что ж…

Мыша поднялась проворно, сняла с холодильника «Спидолу», включила. Видно, это была ее работа — снимать и включать «Спидолу» в положенное время. Приемник был настроен.

«Передаем сводку погоды, — сообщил диктор. — По сообщению Главного Управления Метеорологической службы, ожидается дальнейшее похолодание. Возможны снеговые осадки, ветер умеренный до сильного. Температура в Москве — минус девятнадцать-двадцать градусов, в Ленинграде — минус семнадцать градусов мороза».

— Ну и холодина, — сказала Мыша и выключила приемник.

Вадим ухмыльнулся.

— Нет-нет, — сказал Захар, отводя внимательный взгляд от динамика. — Ты не думай, это просто так. Интересно, все же — как там погода…

Вадим собрался что-то сказать, но потом раздумал, промолчал. Хотят слушать сводку погоды — что ж, их дело. Сегодня сводка, завтра — супчик этот самый, грибной. Ай-яй-яй, Захар.

— Пойдемте, что ли, к Гурарию, — сказала Мыша и поднялась из-за стола.

Миша Гурарий с женой Верой и маленькой дочкой занимал трехкомнатную квартиру на последнем этаже шестиэтажного дома. Полчаса назад дочка вышла к гостям попрощаться — розовая после ванны, в длинной, до полу, ночной рубашке. «Покойной ночи! — сказала девочка. — Гуте нахт!» Теперь она спит на своем диванчике, она не встретится нам больше никогда, и нет нужды называть ее по имени.

А гости, растроганно подивившись розовой чистоте ребенка, тут же о нем забыли. Их волновали проблемы собственного будущего, такого покамест неопределенного. А девочка — что ж девочка! Можно ей только позавидовать: она выучит немецкий язык, или какой другой, она выйдет замуж за какого-нибудь местного человека и ей плевать будет на все эти варварские, бессовестные правила, по которым российским беженцам нельзя сидеть в Вене, а нужно обязательно ехать в Рим — хотят они того или не хотят.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: