Гостей было четверо, две пары: киевляне Ира и Сеня Повольские и Мещеркины Андрей с Катей, москвичи. Размещались гости в просторной полутемной гостиной, по желтому паркету которой расставлены были вокруг низкого журнального столика тяжелые и громоздкие кресла. Мягкое освещение скрывало потертость и засаленность кресельной обивки.

Вадим с Мишей Гурарием обнимались в передней, гулко хлопали друг друга по спинам: тесен мир, черт дери, кто бы подумал! Да-да, на Кузнецком, против магазина «Овощи», как будто вчера это было… Вера стояла тут же, дожидалась своей порции объятий. В Москве ни с Мишей, ни, тем более, с Верой Вадим не обнимался никогда. Ему это пришло в голову, когда он обнимал мягкую и теплую Веру; и ему вдруг стало тоскливо, как будто он сам себя обнимал, безвозвратно куда-то отправляясь, в неведомые края.

Гости отнеслись к Вадиму с разным интересом: Мещеркины — со сдержанным дружелюбием, а киевлянин Сеня Повольский — взыскующе, как будто Вадим должен был ему, Сене, нечто весьма существенное, и теперь вот представился неповторимый случай ему, Сене, это нечто получить, хотя бы и с применением буйной силы. Уперев аккуратно причесанную голову в ладонь — большой палец заведен под подбородок, указательный и средний вытянуты рогаткой вверх, к носу, и вжаты в розовые губы, в жесткие рыжеватые усы — Семен Повольский весь нетерпеливо был устремлен вперед, и только эта прижатая к лицу ладонь словно бы удерживала его от рывка и последующего захвата мирного пространства перед ним. Жена его Ира, напротив, сидела в кресле расслабленно и совершенно безмятежно. Она была по-киевски плотно сбита и темные ее, выпуклые глаза имели выражение довольства.

— Знакомьтесь: Вадим, — представил Миша Гурарий. — Вчера только оттуда.

— Киевлянин? — на миг отведя пальцы от губ, отрывисто осведомился Сеня и еще подался вперед.

— Венец, — за Вадима ответил Андрей Мещеркин и медленно взмахнул рукой. — Уже венец. В Вене мы должны чувствовать себя венцами, это самое главное. Так-то, господа.

— Эмигрант ты, — отведя пальцы на самую малость, определил положение Мещеркина Сеня. — Чего выпендриваешься?

— Ах, оставь! — сказала Катя Мещеркина, поворачивая в кресле длинное плоское тело, затянутое в серебристое, из каких-то блестящих чешуек платье. — Выбирай, пожалуйста, выражения!

Андрей молчал, снисходительно полуприкрыв глаза и поглаживая пальцем складку тщательно отутюженных брюк.

— Я москвич, — сказал Вадим, прикидывая, где бы сесть — у стола или в углу, на одиноком стуле. — А родился, кстати, в Киеве.

— Кстати, кстати, — утвердил Сеня. — Я на улице Седьмого ноября жил.

— Боже, Днепр! — колыхнулась в кресле Ира.

Она сказала это так, как будто открыла неведомую дотоле никому прекрасную правду: по Киеву протекает река Днепр, а не Енисей и не Миссисипи.

— Река как река! — пожал плечами Вадим и решительно направился в угол. — Даже хуже. Не люблю.

— Ну, что вы! — обиделась за Днепр Ира. — А пляж!

— А что пляж? — буркнул с одинокого стула Вадим. — Грязный песок, пустые бутылки… Редкая птица долетит до середины Днепра — если не от вони подохнет, так от тоски. Знаете?

— Боже! — скрипнула креслом Ира. — Какой вы… — она не нашлась, что сказать и молчала укоризненно, вертя на пальце тяжелое обручальное кольцо темного золота.

— Правильно, — несколько нараспев сказал Мещеркин и поглядел на Вадима с новой симпатией. — Совершенно правильно! Прошлое следует отрезать, как кусок колбасы. Прошлое — враг будущего, для нас, разумеется, в нашем положении.

— Нет! — решительно отверг Сеня, разом гася Андреевы рассуждения. — Будущее надо брать голыми руками — вот так! — он показал — как: резко взмахивая руками и словно бы подгребая к себе дымный и теплый воздух комнаты. — А прошлое мне лично не мешает: оно рук не тянет.

— А — душу? — тихонько, как бы и не Семена вовсе, спросил Захар.

— Что — душу? — расслышал, однако, Семен. — При чем тут душа-то? Мы — о серьезных вещах, а ты со своей душой.

— Мальчики, мальчики! — шагнув к столу, вошла в разговор Вера, хозяйка. — Ну, что вы спорите? Налейте лучше!

— Правда, — сказал Вадим. — А вы, — он взглянул на Сеню Повольского, — вы чем занимаетесь?

— Я врач, — сказал Сеня и вновь погрузил лицо в ладонь, как в намордник.

— Зубной, — со сладкой полуулыбкой дополнил Андрей Мещеркин. — В лавке на Мексико-плац дергает зубы туркам и югославам. Без патента и без наркоза.

Сеня не пошевелился, как будто речь шла о другом человеке — его тезке.

— Ну и что ж, что без патента! — с достоинством отвела удар, нацеленный в мужа, Ира из своего кресла. — Зато у нас очередь вон какая! Потому что мы людей жалеем, не как эти тут…

— Ах, оставь! — подала раздраженный голос Катя Мещеркина. — Наркоз вы жалеете.

— Вот и не наркоз! — возвысила голос и Ира. — Мы полцены берем, если хочешь знать!

— Четверть, — не подымая глаз, дал справку Мещеркин. — Больше не платят.

Тихонько поднявшись со стула, Вадим пошел бродить по комнате. Никто не проводил его взглядом, и никому не было до него дела. Он постоял немного в углу, вглядываясь в темную, золотисто мерцающую изнутри икону над лампадкой, потом перешел к другой, украшавшей стену — яркой, многофигурной. Обогнув комнату по периметру, он остановился перед живописным триптихом «Крещение Иегошуа а-Ноцри», работы хозяина. Иисус был изображен на картине в потертых джинсах хипника, слева на него смотрели волки, а справа — овцы. Русские галки с яростными человеческими глазами летели над Иорданом.

Недоверчиво прищурившись, Вадим миновал триптих и, подойдя к установленной на красных кирпичах книжной полке, взял с нее неожиданно там оказавшийся гуцульский печной изразец. Всадник в зеленых штанах глядел с изразца, всадник с коричневой пикой, в нелепой и прекрасной шляпе с высокой тульей. Всадник радостно улыбался чему-то, а лошадь, напротив, была строга. Художник использовал только два цвета — зеленый и коричневый, и этого было достаточно. Зеленые цветы росли возле коричневых копыт лошади, и коричневые бабочки летали вокруг высокой шляпы всадника.

— Красивая штуковина, — сказал Вадим подошедшему Захару. — У него хорошее настроение, у этого всадника. А у лошади — скверное.

— Если бы лошадь ехала на всаднике, — сказал Захар, разглядывая изразец, — то все было бы как раз наоборот. Но — каждому свое.

— Да, — согласился Вадим Соловьев. — Вот это и паршиво, что каждому — свое.

— Ну, не знаю, — наморщил лоб Захар. — Что можно этому противопоставить? Счастливую судьбу? Или революцию?

— Ничего, — сказал Вадим, с сожалением кладя изразец на место. — Нравится, не нравится — спи, моя красавица… Слушай, Захар! А Мишка Гурарий — он, что, всерьез? — Вадим кивнул на икону. — На стену ведь нельзя вешать.

— Я думаю, что это неважно, — посерьезнел Захар. — И, потом, ведь это дело совести. Не то что на том свете кому-то там придется жариться на сковородке — в это я не верю. Но, если в таком деле обмануть, то на этом свете будет тебя жечь до самой смерти.

— Наказание? — поднял брови Вадим Соловьев.

— Нет, — сказал Захар. — Совесть.

— Смотря когда начнет жечь, — взвесил Вадим. — Может, за день до смерти только начнет.

— Вот в том-то и дело! — тихо и жарко сказал Захар. — Пусть даже за час. Но ведь никто не знает, когда придет смерть — через час, или через год. А если даже и через час — и ты это чувствуешь, угадываешь каким-то странным образом — так предсмертный час промучиться совестью, — это ведь хуже не придумаешь.

— Ладно, — кивнул Вадим. — Пусть Мишка Гурарий об этом думает… А ты вот говоришь — смерть, и если ее почувствовать. Ты, например — чувствуешь?

— Чувствую, — с готовностью отозвался Захар.

— Ну, и что? — спросил Вадим. — Как?

— Я не знаю, где я умру и как это произойдет, — немного откинув голову и глядя на Вадима из-под полуприкрытых век, сказал Захар. — Да это и ни к чему… Но меня дотянет лет до семидесяти пяти-восьмидесяти. И умру я тихо, ночью. Во сне.

— Неплохо… — пробормотал Вадим. — Это неплохо… Я, черт дери, ничего такого не чувствую. Но я и не хочу: боюсь. Это дело не мое.

— Вот видишь, — сказал Захар. — Ты сам говоришь, что это не твое дело. Это — его дело.

Вадим Соловьев досадливо поморщился: Катя Мещеркина заговорила громко, почти крикливо:

— Нет, вы только себе представьте! — сказала Катя и задумалась на миг. — Вот сейчас, в эту самую минуту какой-нибудь пастух по имени Ганс абсолютно счастлив и доволен. У него есть все.

— Что именно? — по-деловому справился Сеня Повольский.

— Ну, все необходимое для счастья! — не задержалась Катя с ответом.

— Абсолютно счастливы и довольны могут быть только дебилы, — буркнул Вадим Соловьев и, шагнув, оседлал свой угловой стул.

— Вот, все же, странно! — подойдя к Вадиму и наклонившись к его плечу, сказал Миша Гурарий. — Сидим в Вене, разговариваем о каких-то пастухах…

— Знаешь, мне тут не нравится, — сказал вдруг Вадим, с тоской наблюдая за тем, как Вера топит в чашках с кипятком заварочные пакетики. — Как в предбаннике: ни холодно, ни жарко.

— Да-а… — неопределенно протянул Миша. — А мы уже, вроде, начинаем привыкать… Ты куда хочешь — в Париж, в Штаты?

— Не знаю, — пожал плечами Вадим. — Мне, в общем-то, все равно. В Париж, наверно: там журналы, печататься можно.

— Прямо в Париж отсюда не пустят, — со знанием дела ознакомил Миша. — Только через Рим. Италию посмотришь: Флоренция, Венеция. И денег платить не надо — тебя везут, ты едешь.

— Липа! — строго поправил Сеня Повольский. — Это липа. И зря ты, Миша, эту липу людям рассказываешь… Во Флоренцию и Венецию поехать — пятьдесят долларов, а коммерческий рейс в Неаполь — двадцать долларов.

— Что это — коммерческий рейс в Неаполь? — брезгливо спросила Катя Мещеркина и серебряно блеснула в темном омуте кресла.

— Такой рейс… — не дал объяснения Сеня и взглянул на Катю Мещеркину озабоченно и немного раздраженно, как взглядывает неимущий и, быть может, даже несытый человек на розовую, в серебристой шкурке семгу в щедро освещенной витрине.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: