— Мы с тобой братья, амиго, — сказал Вадим Соловьев, размешивая сахар в кофе. — Я тоже нищий человек, но это даже хорошо, это прекрасно. У меня ничего нет — ни родины, ни дома, ни даже бабы. Даже собаки нет — я сам пес, так меня прозвали. Но если я пес — у меня нет мешка, который я таскал бы в зубах. Понимаешь, камрад? — Услышав понятное слово, нищий приоткрыл глаза, кивнул, а потом снова придремал. — Только нищий может писать книги в этом гнусном мире, — продолжал Вадим Соловьев. — В этом-то все и дело. Если хочешь знать, нищие — это особая нация, одно племя. Вот мы с тобой сразу друг друга поняли и договорились. А вот с этим, например, о чем мне говорить? Да плевать он хотел…
С официантом — черноволосым парнем с тупым и постным лицом — говорить, действительно, не имело никакого смысла. Развернув счет, Вадим расплатился и, приглашающе взглянув на нищего, поднялся из-за стола. Живо поднялся и нищий, и сгреб ладонью в карман плаща огрызки хлеба и кости.
— Кане! — объяснил нищий и указал рукой на дверь, за которой спала на мешке собака. — Кане — ням-ням!
После душного ресторана на улице показалось свежо, как в горах. Нищий, сбив на затылок свою белую шляпу, бодро зашагал через дорогу, словно бы знал совершенно точно, куда он идет и зачем. Вадим и собака поспевали по разные стороны от нищего, не обращающего никакого внимания на машины, опасно нацеленные на группу. Замирая от страха быть раздавленным, Вадим даже головой не вертел, а только восхищался беспечной выдержкой своего нищего товарища. Собака — та боялась, жалась к ногам хозяина. А машины ехали на большой скорости, тормозили с противным скрипом, либо с ревом поворачивали и проносились мимо. Вадим Соловьев с тоской глядел на милые деревья по ту сторону улицы; он не хотел погибнуть под колесами где бы то ни было, даже в Риме.
Выбравшись на тротуар, нищий, не сбавляя хода, нырнул в какой-то переулок между приземистыми желтыми домами, в нижних этажах которых помещались дешевые винные лавки и обжорки. Вадиму хотелось здесь остановиться ненадолго, постоять на горбатой каменной мостовой — переулок был теплый, живой, похожий на коридор большой коммунальной квартиры, — но нищий все шагал, развевая полы плащика, и собака трусила. Сунув руки в карманы куртки, Вадим, ухмыляясь неизвестно чему, послушно зашагал за нищим.
Они шли с четверть часа, в легко густеющих сумерках, шли сквозь великолепные проходные дворы, по прекрасным тесным и кривым переулкам, пахнущим фасолевым супом. Хотелось сбавить шаг, остановиться в любом месте и остаться здесь надолго: на час или на два. Нищий, однако, продолжал размашисто шагать, как будто выполнял ответственную и срочную работу. Он немного устал и приволакивал правую ногу — то ли натер при быстрой ходьбе, то ли вдруг дали о себе знать старые какие-то изъяны, — и при каждом шаге он припадал влево, плечом вперед. Вадиму Соловьеву хотелось остановить нищего и дать ему немного отдохнуть, но он не знал, как это все ему растолковать. Да нищий ведь мог и обидеться, подумать, что Вадим его осаживает: куда, мол, ты, старик, разогнался, что это за бега в твои-то годы да с хромой ногой!
Утопленная меж высокими приземистыми домами, глубокая площадка открылась перед ними внезапно: они словно бы внырнули в нее из подземного тоннеля.
— Фонтан! — отдуваясь, объявил нищий и сел на каменную ступень лестницы.
Собака, выпустив поноску, тыкалась мордой в оттопыренный карман хозяйского плаща, набитый костями и огрызками хлеба.
Примыкая к стене одного из домов, часть площади, действительно, занимал фонтан; его подсвеченная фонарями вода оплескивала каменные изображения людей и животных. Сотни праздных людей молча глазели на изображения и слушали шум воды, падающей каскадами. Зрители стояли вдоль бортика фонтана или, теснясь, сидели на нем или чуть поодаль; многие сбросили обувь и ели принесенную с собою пищу, как будто после долгого марша решили стать здесь на постой до утра, в ожидании необыкновенного происшествия. Оберточная бумага и скомканные пакеты валялись на мостовой, под ногами гремели порожние жестяные банки из-под пива и кока-колы. Легкий мусор плавал и в самом фонтане, над мелкими монетками, покрывшими дно бассейна, как рыбья чешуя. Время от времени дальние зрители проталкивались к фонтану, оглядывали фигуры, мусор и монетки, а потом удовлетворенно, как после посещения уборной, возвращались на свои места. Старики и старухи в спортивной одежде были здесь, и рослые бродяги с рюкзаками, и аккуратные японцы с фотоаппаратами, и негры с расческами в проволочных волосах. Проходя вдоль фонтана, Вадим Соловьев с большим интересом разглядывал этих людей, неизвестно зачем прибывших сюда, на фонтанную площадь, с дальних концов земли; ему хотелось обнаружить среди них, для окончательной полноты картины, того индийского старика с вокзала. Но индуса не было нигде: возможно, он уже побывал здесь когда-то, посидел-посидел и вернулся к себе на вокзал.
Обойдя площадь, Вадим протолкался к нищему и сел рядом с ним на ступеньку. Сидеть на камнях было холодно, люди, проходившие вверх и вниз по лестнице, задевали Вадима краями одежды.
— Кофе, — сказал Вадим Соловьев и сделал вид, что подносит ко рту чашку. — Кофе хочешь?
Нищий поглядел на Вадима и широко, гостеприимно обвел рукой площадь и фонтан.
— Очень интересно, — согласился Вадим. — Очень хорошо… Но сколько людей, черт бы их побрал! Хорошо бы пойти куда-нибудь в тихое место, посидеть, чайку попить или кофе. А то холодно!
— Туриста! — разъяснил нищий и пожал плечами.
— Да-да, — сказал Вадим, подымаясь. — Но мы-то с тобой не туристы. Мы — нищие люди на этой древней помойке. Кофе, амиго мио! Граппа!
При слове граппа поднялся и нищий, и собака следом за ним. Теперь впереди, проталкиваясь сквозь толпу, шел Вадим. Ему хотелось поскорей выбраться отсюда в теплые узкие переулки, журчащие людьми. Фонтанная площадь жила своей, особой жизнью — жизнью театра или выставки.
Вывеска маленького бара светилась невдалеке, в другом мире. Вадим с облегчением толкнул дверь и, пропустив нищего, вошел. Собака привычно осталась лежать за порогом, в темноте кривенького переулочка, в свету фонаря.
Столики были почта все свободны, но Вадим прошел в дальний угол бара, к самому концу обшарпанной стойки, и уселся на высокий табурет — как будто этот полутемный тупик обладал независимостью перед остальным миром.
— Кофе! — сказал Вадим барменше — высокой некрасивой девушке в свитерке и джинсах. — И граппу!
Нищий умиротворенно мурлыкал что-то, колупая серым граненым ногтем щербину на деревянной крышке стойки.
— Вот это, понимаешь, хорошо! — сказал Вадим Соловьев и обнял нищего за плечи. — В трех шагах отсюда эта идиотская толкучка, а здесь мы сидим и будем сейчас пить граппу, а земля летит хрен ее знает куда… Ей-Богу, хорошо!
Нищий, слегка привалившись к Вадиму, морщил лоб и изумленно покачивал головой. А Вадим, обнимая его, как бы ободряюще похлопывал его ладонью по плечу.
Барменша принесла и поставила на стойку спрошенное. Ей было лет девятнадцать-двадцать, этой девушке, ее черные, по плечи, волосы были хорошо промыты и матово поблескивали. Стоя против Вадима, отделенная от него лишь узкой стойкой, она щелкнула выключателем, и нерезкий направленный свет выхватил из полутьмы металлическую блестящую мойку, встроенную в стойку с внутренней ее, служебной стороны. Вадим без труда, даже не привставая с табурета, мог дотянуться до нее рукой. Засучив по локти рукава синего свитерка и пустив горячую воду из крана, девушка принялась мыть в мойке большую банку из-под горчицы. Она наклонила голову, тяжелые чистые волосы упали, закрыв от Вадима некрасивое лицо. В направленном свете, в мойке, как будто на сцене, действовали только обнаженные руки девушки — длинные, тонкие руки, похожие на белые струганые дощечки. На одном узком запястье голубел маленький татуированный крестик, на другом золотилась, вздрагивала металлическая цепочка. В падающей водяной струе пальцы девушки — длинные, подвижные и гибкие, покрасневшие от горячей воды, еще удлиненные пунцовыми выпуклыми ногтями, аккуратно заостренными на концах — оплетали грязную банку, скользили по ней, проникали в нее, сквозь ее широкое круглое горло, и там, внутри, продолжали непрерывно двигаться, очищая стенки и выпуклое дно от размякшей в воде коричневатой массы. Вадим, сдерживая вдруг затруднившееся дыхание, глядел на эти длинные как ноги, голые, шевелящиеся, вздрагивающие, возящиеся под горячей струей пальцы, возле своего лица. В этом беспокойном, уверенном движении было что-то запретное, бесстыдное и притягивающее властно, неотрывно.
Девушка закончила мыть, выключила свет над мойкой и, отвернувшись, тщательно вытирала руки полотенцем.
— Пойдем! — глухо сказал Вадим, залпом выпив свою граппу. — Пойдем куда-нибудь отсюда…
Он вытащил из кармана мятый комочек денег.
Нищий поглядел на деньги, потом — оценивающе — на барменшу.
— Да она просто уродина! — сказал нищий. — Она будет строить из себя студентку, вот увидишь, и выманит у тебя все деньги на учебники. Я найду тебе что-нибудь получше, настоящую римлянку, и это обойдется тебе куда дешевле.
— Да-да, — не понял Вадим Соловьев. — Пойдем. Только не будем так бежать.
Они шли медленно, рядом, а собака плелась сзади.
— Жалко, ты ни хрена не понимаешь по-русски, — наклонив голову вперед и размахивая руками, то с маху запуская их в карманы куртки и сжимая там в кулаки, говорил Вадим Соловьев. — Ты видал, что она там делала своими руками? Дело, конечно, не в ней. Дело в том, что я тысячу раз видел, как баба что-то такое там моет — банку или кастрюлю, неважно. И никогда это меня не трогало, плевал я на это. А тут вдруг — как приковало: сидишь, глаз не оторвешь. Ты мне вот что объясни: почему это? Пальцы, свет, вода; и это все… А, может, это и есть — искусство?