И Вадим Соловьев, действительно, почти что обрадовался, когда, не доходя вокзала, в колоннаде, чуть не наступил на нищую собаку, лежавшую посреди дороги, положив грязную голову на мешок. Вадим вскрикнул от неожиданности и от отвращения к собаке, и собака, быстро взмахнув сильною лапой, окарябала его. Подавляя рвотные спазмы, Вадим отошел к колонне и прислонился к ней. Собака вызывала в нем ужас пополам с отвращением — как змея или земноводное существо. Она нагло и грозно валялась против входа в сувенирную лавку, в витрине которой густо насыпаны были кресты и пробочники в форме кормящей волчицы, а нищего не видно было. Косясь на собаку, но не глядя открыто в ее сторону, чтоб она не зарычала и не бросилась, Вадим Соловьев ждал. Нищий показался из сувенирной лавки, держа за уголок почтовую открытку. Вадим напряг зрение и к изумлению своему и радости обнаружил на открытке изображение Папы в алой атласной чеплашке. Вадим Соловьев был растроганно благодарен нищему за то, что на открытке был изображен Папа. А нищий, оглядевшись и не найдя подходящего места, беззаботно подошел к своей собаке, опустился на корточки и, положив открытку на собачий бок, достал карандаш и принялся что-то обдумывать и писать. Этот нищий, как видно, не любил откладывать возникающие по ходу жизни дела на потом. Вадиму очень хотелось узнать, что и кому писал нищий на почтовой открытке с изображением Папы.

Закончив писать, нищий удовлетворенно оглядел открытку с обеих сторон, а потом заметил Вадима Соловьева у колонны и подмигнул ему — то ли оттого, что узнал его, то ли по привычке подмигивать людям.

— Эй, амиго! — окликнул Вадим Соловьев, видя, что нищий поднялся на ноги и собака его тоже поднялась на ноги и угрюмо взяла поноску.

Нищий обернулся на зов как бы досадливо — вот, стоит у колонны какой-то незнакомый человек и мешает его, нищего, планам, — но, мельком оглядев Вадима, приподнял над головой шляпу с прямо торчащими куриными перьями. Вадим шагнул от колонны, с опаской глядя на собаку. Заметив Вадимовы сомнения, нищий что-то проговорил, а потом замахал руками, показывая тем, что собака совершенно ручная и бояться ее не надо. Для наглядности нищий даже сунул в рот пальцы и слегка прикусил их, — собака, мол, держит мешок, пасть ее занята.

Зыбкое знакомство следовало укрепить, и Вадим, улыбаясь шире естественного, указал, настойчиво потрясая рукой, на вывеску ближайшего ресторанчика. Нищий, казалось, был озадачен приглашением. Он наново, оценивающе оглядел Вадима Соловьева с головы до ног; спустившись до скороходовских Вадимовых ботинок, он остановился на них, прищурился раздумчиво и несколько раз прищелкнул языком.

— Американо? — подняв взгляд, с сомнением в голосе спросил нищий.

— Русо! — почему-то радостно сообщил Вадим Соловьев и добавил, указывая пальцем в нищего: — Итальяно! Вот так, ядрена палка… Ду ю спик инглиш? По-английски можешь?

— Поко-поко, — сказал нищий и вздохнул.

— Ресторан! — сказал Вадим и снова указал на вывеску. — Ресторан — понял? Пить, есть! — и он энергично задвигал челюстями, как бы жуя и глотая.

Нищий согласно покивал головой, а затем старательно вывернул пустые карманы своего плаща.

— Это все ерунда, — утешил нищего Вадим Соловьев. — С каждым человеком может случиться. — Он выудил из заднего кармана тощую пачечку денег, лир и долларов, и показал нищему. — На обед хватит.

Вадим вдруг почувствовал сильный голод, ему захотелось немедленно, сейчас же сесть за стол, вдумчиво заказывать, ревниво следить за официантом — кому несет, деятельно разливать вино и вкусно жевать, жевать и глотать розовое мясо, рассыпчатую картошку и мягкий хлеб, пропитанный густой подливкой.

За столом, покрытым клетчатой домашней скатертью, нищий сидел молча и только подмигивал Вадиму Соловьеву. Вадима смущало и раздражало это подмигивание, оно требовало ответного подмигивания либо дурацких улыбок, а английских слов недоставало Вадиму, чтобы завести приятельский разговор. С этим затянувшимся перемигиванием и молчанием следовало кончать, и Вадим, поерзав на стуле, снова извлек из кармана свою денежную пачечку и, разделив ее на глазок, половину придвинул к руке нищего. Нищий пожал плечами, подмигнул и, пересчитав, опустил деньги в карман плаща. Потом он снял шляпу в винных пятнах, положил ее рядом с собой на стул и долго говорил что-то по-итальянски. Вадим слушал нищего напряженно, как слушают трудную музыку. Ему хотелось поскорей начать пить, он знал, что вместе с опьянением придет легкость, и дружба с нищим сделается прекрасной и замечательной.

И, действительно, после первой бутылки вина нищий попросил граппы. Вадим того и ждал — чтобы его новый итальянский товарищ, сидящий с ним в этом кабаке и переводящий на него время вместо того, чтобы побираться или ссыпать в рот сахарный песок, о чем-нибудь попросил, а Вадим сразу бы сделал: ну, захотел бы съесть еще порцию этих штук с начинкой или поменять на память свой плащ на Вадимову куртку. Нет-нет, Вадим Соловьев и не думал о том, что расплачивается за свое маленькое предательство — он, действительно, испытывал к нищему почти родственные чувства. Да и нищий, хватив вонючей граппы, перестал, наконец, подмигивать и, трудно извлекая из памяти английские слова, спросил, помогая себе руками:

— Что ты делаешь? Турист? Студент?

— Писатель я, — сказал Вадим и даже покраснел от удовольствия, от какого-то глубинного, тайного удовлетворения. — Эскритор. Книжки пишу.

Он был признателен нищему за этот вопрос, за интерес случайного милого человека к тому, чем он, Вадим Соловьев, занят на земле.

— А, эксриторе… — удовлетворился нищий. — Рим — хорошо?

— Гениально! — искренне определил Вадим. — Просто гениально!

— Ты не знаешь, что такое Рим, — угадал нищий. — Я — знаю. Я тебе покажу.

Вадим любил слоняться по улицам без цели, просто так. Разглядывая старинный дом, случившийся на его пути, Вадим не дивился его возрасту или славе — а с почтением думал о каменных стенах, пропустивших внутри себя многие поколения людей, о том, кем были эти люди, и как они сидели здесь по вечерам при светильнике, как уходили отсюда на войну, и как возвращались или не возвращались. Ему живо, хотя и несколько стерто по краям, представлялись картины их жизни: труд, пьянки, ссоры и любовь. На этих картинах обувь их была покрыта вполне реальной грязью улиц, руки лоснились от жира пищи. Дом, в котором протекала неповторимая жизнь этих людей, имел второстепенное значение. Его бревна и камни были примечательны лишь тем, что цепочка жильцов, скользящие звенья которой некий Некто как бы пропускал, задумавшись над чем-то своим, сквозь теплые пальцы, — что эти сменяющие друг друга временные жильцы ступали по плитам пола дома и опирались плечами о его толстые глухие стены. Вот и все о доме; он стоит себе на своем месте — старинная диковинка, действующий инкубатор поколений.

Целезаданные же перемещения от какой-нибудь исторической колонны к древней церкви вызывали в Вадиме Соловьеве озноб протеста. Колонна в глазах Вадима была лишь каменным пальцем, не имеющим отношения к человеческой судьбе, сладости или боли, а в церквах, по его разумению, неизбывно сменяющие друг друга пласты людей бездействовали, немо рассказывая Богу, навязывая ему интереснейшие, возможно, истории о содеянном вне этих стен и о вовсе еще не содеянном. Вадим был до поры бесповоротно убежден в том, что монолог человека к Богу не требует ни направляющих посредников, ни объединяющих и воздушно давящих стен собора. Монолог этот может быть произнесен в любом месте, в любом положении — хоть на голове стоя, — но только при одном непременном условии: в сосредоточенном одиночестве.

Сам Вадим несколько раз, в минуты беспредельного, как ему тогда казалось, беспокойства души, обращался к этому некоему Некто, повсеместному и вместе с тем неопределимо далекому, обращался и только постанывал, не пуская наружу слов, предназначенных лишь ему, Вадиму и Тому, другому. Для этого не требовалось ехать на другой конец города, в церковь, толкаться там среди людей, как на собрании или в театральном фойе, слушать пение и палить какие-то свечки. От всей этой суетни Некто не стал бы ближе и не отдалился бы ни на шаг. Постанывая с тесно сведенными губами, глядя перед собой и не различая окружающих близких предметов, Вадим Соловьев видел самого себя, увеличившегося вдруг до размеров неба, и говорил как бы с самим собой, — и поэтому уверен был если и не в помощи, то в понимании. Впрочем, самым краешком души он верил и в помощь.

В церкви он был два или три раза в жизни, показалась она ему подходящей для мертвой вечности, а не для горячей жизни: люди строили не для себя, а для Бога. А Богу этого не надо. Вадим Соловьев не любил рассуждать о том, что Богу нужно, а чего не нужно: ни попу этого знать не дано, ни секретарю горкома. Но что церковь — красивая или некрасивая, с колоннами или без колонн — Богу ни к чему, — в этом Вадим не сомневался.

— Может, просто погуляем по Риму? — сказал Вадим и потянулся к нищему своим бокалом. — Страде ди Рома — бениссимо! Так, что ли, у вас говорят? Да?

Нищий тотчас согласился, готовно закивал головой: да-да, именно так и говорят, и римские улицы прекрасны. После граппы лицо нищего раскраснелось, глаза погрустнели и весь он как-то ссутулился и постарел. Подбирая остатки еды хлебом и допивая, нищий часто вздыхал и взглядывал на Вадима сочувственно, как если бы их объединяла в этом зале кабака общая, беспросветная судьба.

А Вадим, напротив, чувствовал раскованность и приятную легкость: алкоголь сделал свое дело. Граппа больше не воняла тошнотворным самогоном, нищий, казалось, вдруг начал чудесным образом понимать все, что хотелось Вадиму, и по-русски. Вадим глядел на старого нищего благодарными глазами, чуть не плача от умиления, и поглаживал его по грязному плечу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: