Вадим испытывал напряжение, как на скользком льду: свалишься, не свалишься. Из-за своей чашки, поднесенной ко рту, он неотрывно наблюдал за странным, то ли пьяным, то ли одурманенным чем-то человеком за соседним столиком. Человек этот мелкими глотками цедил воду из высокого стакана; казалось, ему больше хотелось сидеть за столом и что-то сосредоточенно представлять себе, чем пить воду. Он, пожалуй, едва ли был пьян от вина или водки, этот человек в грязной жокейской кепке, надвинутой на лоб. Вадим Соловьев еще не сталкивался в своей жизни с наркоманами, но глаза в тени жокейского козырька — мутно мерцающие, смотрящие вовнутрь глаза — навели его на мысль, что перед ним наркоман. Это открытие насторожило Вадима Соловьева, много читавшего книг о наркоманах и об их чудных и чудных видениях, об их необъяснимых поступках, вызванных какими-то таинственными движениями души. Вот и от этого Жокея с опаловыми глазами можно было ждать чего угодно, вплоть до скандала или прямого нападения. Помятое, покрытое жесткой редкой шерстью лицо Жокея не могло вызвать доверия даже у слепца: как бы сшитое из небрежно подобранных лоскутов кожи, оно выражало, тем не менее, абсолютное самодовольство, и только желваки на скулах вздувались и опадали, вздувались и опадали, как будто Жокей грыз железные орешки. Никто, кроме Вадима, не обращал на него внимания, да и ему не было никакого дела до окружающих его людей. Свободно сидел он за столом, и его жилистые волосатые руки с массивными кистями далеко высовывались из коротких рукавов плаща. Проходя мимо него, толстый ребенок споткнулся о его отставленную ногу в большом башмаке, и Жокей, как бы сверзившись от этого случайного толчка из далеких сфер, уже почти осмысленно проследил ход толстячка к матери и дальнейший его ход от матери к игральному автомату. Услышав приятный звук кинострельбы, он вдруг ухмыльнулся и, не убирая рук со столешницы, сцепил корявые пальцы на манер пистолета — крючком указательного пальца правой оттянул большой палец левой, а указательный палец левой вытянул дулом. «Па!» — сказал Жокей, «па-па!» — и руки его, сцепленные пистолетом, дернулись, как от отдачи при стрельбе. Никто, кроме Вадима Соловьева, не обратил внимания на эту затею Жокея. А Вадим с беспокойством наблюдал за тем, как Жокей все более увлекается игрой, как он, чутко и нервно прислушиваясь к экранной стрельбе, уже отвечает на нее автоматными очередями, и его вначале едва слышное «па!» превращается в раскатистое «трах-тах-тах»… Толстячку, как видно, было отведено определенное место в этих маневрах: единственно на него Жокей поглядывал с откровенным интересом, прочие же люди как бы вовсе здесь не сидели, не жевали и не глотали… Вадим Соловьев был рад этому обстоятельству: он не входил в круг интересов Жокея.

А Жокей тем временем все более увлекался, он вертелся, как заведенный, и посылал по всем направлениям одиночные выстрелы и целые очереди. И поглядывал на толстячка поощрительно, как на ловкого партнера.

— Пускай мальчик перестанет! — перегнувшись через стол к матери толстячка, сказал Вадим. — А то этот тип в кепке, кажется, сбесился.

— Ну, это его дело, — сказала женщина. — Тут много таких, вы просто еще не привыкли.

Руки Жокея тряслись, как будто он удерживал работающий пулемет, лицо его выражало ярость и злобу; стол перед ним ходил ходуном. Вадим незаметно отодвинулся вместе со стулом, чтоб можно было побыстрее вскочить на ноги в случае необходимости.

Миг спустя мягким, кошачьим движением Жокей выудил из внутреннего кармана плаща большой наган и, не целясь, выстрелил в экран игрального аппарата. Ошарашенные дети, не сообразившие, впрочем, в чем дело, отхлынули к родительскому столу. Тесня и толкая детей, родители бросились к двери и вывалились на улицу, к поджидавшему их там Вадиму Соловьеву со сведенными кулаками. Более всего Вадиму хотелось дать по шее толстячку, только сейчас взявшемуся кричать и плакать.

— Бежим! — приказал Володя Бромберг, и вся стайка переместилась на угол квартала.

— Может, полицию вызвать? — предложил Вадим.

— Не надо! — решительно воспротивился Володя Бромберг. — Это здесь не принято. Сами пусть разбираются.

Они и разбирались: двое плечистых молодых людей с круглыми черными глазами, неизвестно откуда взявшиеся, стукнули Жокея короткой кожаной палкой по голове и потащили его из зала кафе в подвал. А в Итальянском квартале никто не реагировал ни на стрельбу, ни на насилие, учиненное над Жокеем.

После этого случая Вадим Соловьев потерял охоту бродить по Нью-Йорку, наблюдая жизнь этого города.

На Брайтон-бич он попал лишь за полчаса до начала своего вечера. Володя Бромберг провез его по набережной, мимо магазинов под русскими вывесками, мимо русских киосков и ресторанов, мимо горстки пожилых одесситов, танцующих прямо на мостовой танго под патефон. Вадим подивился такому проявлению веселья, но тут же забыл о нем. Он волновался, нервничал: как пройдет вечер, как будут слушать? Рассказ он выбрал непростой, с горчинкой — о московской девчонке, работающей посудомойкой в кафе «Синяя птица» и безответно влюбленной в ослепительного трубача из оркестра. Так вот, этот трубач, женатый человек, не имеющий, однако же, постоянной привязанности, крадет деньги из кассы кафе. Ему грозит тюрьма. И тогда посудомойка — девушка в изначальном понимании этого слова — пересыпает за стопочку мелких купюр с отвратительным и старым гардеробщиком кафе, а потом всю ночь до утра занимается проституцией то в такси, то в подъездах. К утру, растерзанная, еле живая, она приносит деньги трубачу. А трубач к этому времени уже не нуждается ни в каких деньгах — он выплакал у нелюбимой жены цигейковую шубу для продажи и, не разобравшись в чем дело, просто-напросто выталкивает посудомойку за дверь… В рассказе Вадим вкусно написал посудомойку и ее несчастную ночь, а трубач получился, пожалуй, слишком ослепительным. Впрочем, и трубач, и посудомойка были лишь фоном, а речь шла об идиотизме нравственного подвига. К обсуждению этой темы Вадим Соловьев и хотел свести разговор с читателями.

Прочитав на двери магазина писаный от руки плакат «Встреча с писателем Вадимом Соловьевым», Вадим еще более разнервничался. Ах, как жаль, что старик Лир не поехал с ним сюда, отказался под каким-то пустячным предлогом! Ничего у него не болело более, чем обычно, — просто он боялся, что Вадима ждет провал, и не желал присутствовать при нем. А Вадим, напротив, был уверен, что тема идиотизма нравственного подвига близка вчерашним русским людям, тем более евреям. Над этой темой надо думать, рассматривать ее и так, и эдак, поворачивать разными гранями к свету.

Магазин был заперт, войти в него было нельзя. Прижавшись лбом к дверному стеклу, Вадим Соловьев рассматривал случайное помещение, полки, на которых можно было бы с тем же успехом расставить банки с огурцами или разложить рулоны мануфактуры. За десять минут до начала прикатил на видавшем виды «Мустанге» хозяин магазина — молодой человек в кепке, похожий на кого угодно, только не на книгопродавца, каким представлял его себе Вадим Соловьев.

— Ну давай! — сказал торговец, отпирая магазин. — Поехали! Сейчас наша кавалерия подтянется. Сказали им — в семь, в полвосьмого придут к финишу.

То ли он раньше играл на скачках, этот парень, то ли сам бегал.

— Они всегда так опаздывают? — сурово справился Вадим Соловьев.

— Евреи же! — беззаботно пожал плечами торговец. — Придут, куда денутся. А чего им еще делать?

Вадим не стал рассказывать торговцу, что он ждет на свой вечер вовсе не тех людей, которым нечего делать. Хорошо, что Лир не поехал — он, Вадим Соловьев, провалился бы под землю со стыда, если б дядя Саша послушал проклятого торговца и увидел эту дрянную лавку, именуемую «книжный магазин».

В магазине было сыро и сумрачно, пахло то ли мышами, то ли хозяйственным мылом; очевидно, совсем недавно здесь, действительно, торговали отнюдь не книгами. Посреди помещения расставлено было десятка полтора складных алюминиевых стульев.

— Ангар что надо! — похвалил свою лавку торговец, и Вадим усомнился: а скакал ли он? Может, служил в армии, в авиации? Вадиму вдруг, неизвестно зачем, захотелось узнать, чем занимался этот парень раньше, в России. Скакал, летал? Спекулировал чем-нибудь?

— Овес почем? — сказал Вадим Соловьев, словно бы обращаясь к самому себе. Он плохо разбирался в конском деле.

Торговец посмотрел на Вадима с интересом.

— Толя меня зовут, — сказал торговец. — Толя Гриншпун. Так что будем знакомы.

Стоять у двери магазина, на фоне плакатика, возвещающего о литературном вечере, было тягостно, и Вадим пошел в кафе напротив, попить водички. Через окно кафе он видел, как какой-то старичок, изучив плакатик, вошел в магазин, потом появилась пожилая пара. Вадим отвернулся от окна, уткнулся в свой стакан: смотреть на то, как никто не приходит, было страшно.

Четверть часа спустя, переходя улицу от кафе к книжному магазину, Вадим Соловьев гадал: может, пришли, когда он сидел, отвернувшись от окна, над своим стаканом?

На складных алюминиевых стульях помещалось семеро стариков и старух и молодой человек лет двадцати пяти с плоскими голубыми глазами и розовым лепестком рта в пучине широкой черной бороды. Молодой человек глядел на Вадима доброжелательно, старики и старухи — с любопытством.

— Ну, вот, я же говорил — прискачут, — сказал торговец и снял кепку, приготовившись слушать Вадима Соловьева. — И Шмулик вот пришел.

Отметив про себя, что единственного молодого любителя русской литературы зовут Шмулик, Вадим подошел к прилавку и оперся о него спиной. Перед ним сидели восемь человек, ради которых он приехал из Парижа сюда, в Америку, и с которыми он намеревался рассуждать об идиотизме нравственного подвига. Одна из старух дремала, уронив большое складчатое лицо на плечо, старик — тот, что изучал плакатик, — не доверяя, очевидно, кнопочному слуховому аппарату, подался со стула вперед и приставил ладошку к уху… Более всего Вадиму Соловьеву хотелось сейчас повернуться и бежать в Москву, или обратно в Париж, или даже в проклятый город Рим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: