— Я хочу заработать здесь свой миллион, — сказал Витя Польских, торжественно и упрямо моргая глазами. — А потом уехать жить в Израиль. Сидеть там на берегу моря и, может, немного писать. Я прямо из Вены туда бы уехал, но жена была против. Вы же знаете мою жену. — Он погладил жену по круглой спине. — Но теперь я ей благодарен, потому что точно знаю, чего хочу: миллион и уехать в Израиль.

— А я хочу на остров Борнео, — сказал Лир, покачивая водку в фужере. — Нет-нет, я не шучу: я действительно хочу туда поехать. Больше я ничего не хочу, это все.

— Каждому свое… — изрек Костя Семашко. — Я не хочу в Израиль, и на Борнео тоже не хочу. Я хочу открыть туристское бюро. Если я не брошу самогонный бизнес, я через год умру от цирроза печени.

Не предвидят люди свой конец, гадают-гадают, так хотят догадаться — и ошибаются. Костя Семашко покается, получит работу в нью-йоркской газете «Голос Родины», вернется в Советский Союз и умрет на пятьдесят третьем году жизни, подавившись куском шашлыка в московском ресторане Союза писателей. В некрологе, опубликованном «Литературной газетой», он будет назван выдающимся мастером поэтического перевода с грузинского языка на русский. О его эмигрантском прошлом там не будет сказано ни слова.

— Ну, ладно, начистоту — так начистоту, — сказал Володя Бромберг и улыбнулся. Он улыбнулся впервые за сегодняшний день, и Вадим прислушался заинтересованно. — У хозяина нашего маркета есть дочка. Очки, большой зад. Так вот, я хочу на ней жениться. Больше всего на свете я хочу жениться на этой дочке. Я видел ее всего три раза, но я люблю ее папу. Он великий человек.

Сообщение о планах Володи Бромберга было встречено сочувственными улыбками. Водка развязала языки, распустила мысли. Настроение у всех было чуть-чуть мечтательное.

— Мечты, мечты! — продекламировал, как со сцены, Лева Дупель. — Жизнь — это полное собрание трагедий, и вот пример одной из них: сокол так любит суслика, а суслик совсем не любит сокола… Я вам, ребята, так скажу: мне бы получить на год бесплатные талоны на завтрак, обед и ужин в каком-нибудь китайском кабаке. Ты меня послушай, Вадим — я рассуждаю как настоящий американец и реалист.

Гости оборотились к Вадиму, желая послушать, что тревожит его душу в первый день приезда в Америку.

— А я мечтаю вот о чем, — покусывая губы, сказал Вадим Соловьев: — Сесть на лошадь и ехать, все равно куда. Ехать, и все. А потом, когда деньги все кончатся до копейки, съесть лошадь.

Представив себе Вадима Соловьева, пожирающего лошадь, гости потрясенно молчали.

— А в этом что-то есть, — сказал, наконец, Лева Дупель. — Ей-Богу, в этом есть нечто… Ехать-ехать, а потом срубать верную лошадь. Ты умеешь на лошади?

— Нет, — сказал Вадим. — Не умею.

Лир придвинулся к нему, прохрипел:

— Вадим, возьми меня с собой. Я поеду на осле. Вот увидишь, мы доберемся до Борнео.

После Вадима никому уже не хотелось рассказывать о своих мечтах на будущее. Вернулись к водке, к рыбцу. Жуя, застольщики как бы невзначай, но пристально поглядывали на Вадима Соловьева: нет, с такими мыслями в башке он никогда не станет настоящим американцам. Ему бы ехать в другую сторону на своей лошади, не в Америку.

Только один Лир, казалось, не был ничем озабочен. Подливая и подкладывая Вадиму, он словно бы прислушивался к тому, как за стеной хрумкает овсом лошадь и постукивает копытцами осел.

Вещи не мешали Лиру жить: когда их становилось слишком много, часть из них — ту, которая поближе к выходу — Лир просто выволакивал на улицу и оставлял у подъезда, на обочине тротуара. Так он выволок пружинное кресло-кровать, ореховый столик для телевизора, напольную вешалку на пять рожков и бронзовый стояк с хрустальными висюльками, неизвестного назначения. Их место вскоре заняла белая садовая качалка с подушками, четырехэтажный ящик для обуви и биллиардный стол без шаров и без киев. Отодрав один борт, Вадим Соловьев разложил и расставил на зеленом, со следами мела сукне пишущую машинку, бумагу, копирку, ручку и карандаш, ластик и большую эмалированную кружку для чая. Лир, покопавшись в кухонном шкафу, набитом разномастной посудой, предложил было ему роскошный фарфоровый сосуд на четырех золоченых львиных лапах и с изображением чайного клиппера на боку, но Вадим решительно отказался: простая эмалированная кружка напоминала ему его московскую Конуру с ее убогим родным бытом.

Друзья, знакомые и знакомые знакомых, заглядывая к Лиру с бутылкой или просто посидеть, рассматривали вещи, делавшие комнату в точности похожей на мебельный склад, со знанием дела, с интересом отмечая появление новых и исчезновение старых предметов. Многие из этих людей и притаскивали сюда с добрым сердцем столы, шкафы и лежаки, вынесенные прежними владельцами за ненадобностью на тротуар. «Вот, очень еще приличный комод», — объясняли они Лиру, втаскивая рухлядь в дверь. Больше они никак не могли порадовать Лира и проявить к нему свою заботу; а сам Лир ничего к себе не тащил и не нес. Даримое он принимал с благодарностью и с добрым словом, однако же и доброте бывает предел: когда вслед за мебелью последовали ношеные, но вполне еще приличные костюмы, пальто и башмаки, он увязал одежду в тюки и выкинул в помойку. Мебель ему не мешала, а одежда мешала. Лишняя пара штанов немедля переводила его, как ему казалось, в разряд собственников, а само это понятие — «собственник» — существовало для него только с отрицательным знаком. Он считал, что, раз человеку даны две ноги, ему ни к чему четыре штанины. Жизнь же в складе, по которому и передвигаться надлежало с опаской, чтоб не набить себе синяков и ссадин, вполне его устраивала; эта жизнь была достаточно удалена от его представлений о мещанском уюте.

Вадим Соловьев писал и пил чай, сидя за биллиардным столом, и помогал Лиру двигать вещи, перемещая наиболее обременительные из них поближе к выходу. По утрам никто не мешал хозяину и гостю, и Вадим читал Лиру куски прозы, написанные накануне. Лир сопел, сипел, фукал противоастматическим приспособлением и делал замечания, которые Вадим слушал вполуха. Новую вещь — рассказ страниц на пятнадцать — Вадим намеревался закончить к концу недели, дать ему вылежаться два-три дня и прочитать его на литературном вечере, в книжном магазине на Брайтон-бич. Этот вечер устроил ему Витя Польских, воспользовавшись своими деловыми связями: хозяин русского книжного магазина оказался связан какими-то таинственными торговыми нитями с Витей Польских, хотя, на первый взгляд, ничего общего между калачами и книжками не было и быть не могло. Видя недоумение Вадима, Витя долго и обстоятельно объяснял ему систему распространения и сбыта товаров на Западе, но Вадим только досадливо тряс ногой, а услышав, как бывший телередактор обзывает книгу «товаром», и вовсе отвернулся.

— Ну, ладно, ты все равно в этом ничего не поймешь, — сказал тогда Витя Польских и пожал плечами. — А евреи, между прочим, вот что говорят по этому поводу: «Нет книги без хлеба, нет хлеба без книги».

Так или иначе, но вечер должен был состояться, и Вадим Соловьев готовился к нему как к собственному дню рождения. Сидя за бильярдным столом на строгом пианинном табурете, он с волнением и радостью представлял, как будет читать, как потом будет отвечать на вопросы собравшихся на его вечер и как, может быть, потом, когда все уже закончится, к нему подойдет представитель издательства «Плот» и предложит напечатать у них книгу.

Гулянья по Нью-Йорку не увлекали Вадима Соловьева: Нью-Йорк не Париж, здесь все одинаково, как деревья в лесу. Тот лишь факт, что дом насчитывает сто десять этажей, а не сто или девяносто девять, не оказывал на Вадима никакого действия: ну, сто десять, так сто десять — все равно сосчитать невозможно. Кроме того, происшествие в Итальянском квартале напугало его и насторожило.

Произошло это вскоре после вечеринки у Вити Польских. Володя Бромберг заехал за Вадимом к Лиру, сказал:

— Тут внизу ребята. Поехали поглядим витрины, а потом выпьем капуччино в Итальянском квартале.

Лир от витрин и кофе отказался категорически, а Вадим поехал: даже как-то неловко не смотреть в Нью-Йорке витрины. Где ж их еще смотреть, как не в Нью-Йорке? Это ведь как бы часть местной жизни, раз ребята ни с того, ни с сего едут смотреть витрины.

Ребята оказались с женами и детишками, на трех машинах. Выгрузившись где-то в центре Манхеттена, долго бродили вдоль витрин и фотографировались на их фоне, на память. Вадим фотографироваться не хотел, в витрины глядел с холодной ненавистью — то ли к бесчисленным товарам, то ли к самому себе: зачем поехал, почему не остался сидеть с Лиром, за бильярдным столом… Детишки, как угорелые, бегали по тротуару, толкались и требовали мороженого, и это еще более раздражало Вадима Соловьева.

Наконец, с неторопливым осмотром было покончено, и все двинулись в Итальянский квартал. Машины негде было поставить, долго кружили по узким грязным улочкам, неприятно напоминавшим Италию. Шумно и придирчиво обследовав пяток кафе, остановились на неопрятной кондитерской с нечистыми столами и громоздкими официантками с белыми мускулистыми руками, открытыми выше локтя. Водку, принесенную с собой, тихонько разлили по чашкам, и запили жидким кофе, зажевали засохшим миндальным пирогом.

Нашли себе занятие и детишки: толпясь у игорных автоматов, они азартно нажимали на кнопки и рычаги, и с экранов доносились звуки приглушенной пальбы; то ли там шел воздушный бой, то ли дрались бандиты. Время от времени кто-то из детишек подбегал к родителям и нудно и плаксиво требовал монетку для продолжения игры. Один ребенок — маленький тяжелый толстячок с ячменем на глазу — делал это особенно противно: он цеплялся за материнские рукава, канючил и топотал толстыми ножками по полу. Не без сопротивления получив деньги, он мгновенно успокаивался и возвращался к автомату. И вновь неслась с экрана красивая и волнующая пальба из кольтов и автоматических пушек.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: