Серьезность минуты приземления на Западе была нарушена: как только в иллюминаторе качнулся венский аэродром, в памяти Вадима Соловьева возникла прозрачная мелодия Штраусовского вальса. Это было несерьезно, или недостаточно серьезно, — но Вадим ничего не мог с собой поделать. Тра-ля-ля-ля!.. И рессорная коляска, запряженная четверкой лошадей, плавно катится по аллее Венского леса. Тра-ля! Мелькают древесные стволы, кружатся кроны, меж их ветвями развешаны, как носовые платки для просушки, обрывки наивно голубого доброго неба. Покачивается шелковый цилиндр симпатичного кучера, знающего толк в пиве, сосисках и духовой музыке. Боже мой, это Вена! Видение вальсирующего леса подчеркивает неправдоподобность происходящего: три часа тому назад — стылое, заваленное грязно-желтыми сугробами Шереметьево, востроглазые и наглые агенты в штатском, обыск перед посадкой в самолет. И потом этот прыжок, этот перепрыг из сырого, крытого серым низким небом мира в мир воздушного вальса в солнечном лесу. Какие аккуратные домики там, внизу, какой чистый и славный аэродром!
А Наташа — что ж Наташа! В конце концов, в комбинации из двух человек одному всегда хуже, чем другому. Наташа поплакала и осталась. Будет другая Наташа. Ясно ведь и ребенку, что нельзя связывать себе руки в этой новой жизни там, внизу, — в жизни, в которую и ринулся-то ради, действительно, великой задачи. Не перед Наташей следует теперь оправдываться, а перед этой новой жизнью — талантливо и дерзко. Надо атаковать с первого же шага, прямо с аэродрома. И есть уже, как говорится, плацдарм: газета «Орор» напечатала заметку, что Вадима Соловьева выслали. Правда, назван он там Владимиром и сказано про него — диссидент и поэт, вместо Вадима и прозаика, — но это ведь не более, чем досадное недоразумение. Надо будет дать в Париже интервью, объяснить все толком. А то эти западные люди относятся к русским проблемам немного поверхностно.
Самолет вошел в тучу, люди вцепились в подлокотники кресел: трясло. Вадим отвернулся от иллюминатора, огляделся. Полтора десятка московских евреев сидели в хвосте, кучкой. Гордые, мужественные люди! Он-то, Вадим, выслан. А они? Они по собственной воле едут в маленькую воюющую страну, где каждый день бомбы рвутся на улицах. Их, говорят, назавтра же по приезде забирают в армию, они могут погибнуть. И все же — едут! Вот этот парень с длинным подвижным лицом — он, наверняка, ученый, может, даже кандидат наук. Теперь ему придется сидеть в окопе. «Иван воюет в окопе, Абрам торгует в рабкопе». Нет, не так все просто! Если б Вадим был евреем, он, может быть, тоже поехал бы воевать в Израиль.
Самолет, притормаживая, уже катился по посадочной полосе. Гомонили пассажиры, отстегивая привязные ремни. Гладкосерое здание аэропорта уверенно возвышалось на краю поля. По фасаду здания, на высоких флагштоках, туго полоскались и стреляли на ветру флаги.
Автобус подъехал к самому трапу. Вадим с внезапной признательностью рассматривал чистый, просторный, сверкающий никелем, пластиком и фальшивой кожей салон автобуса. Непыльно они, как видно, здесь живут, на Западе! Монголов на них нет, между нами говоря, или вот хотя бы наших русаков. Пролетариев пилы и топора из какого-нибудь Храповецкого леспромхоза Архангельской области. Они б им тут показали чистоту и порядок. Шоферюга-то один чего стоит! Профессор! Фуражка адмиральская!
У входа в аэропорт расхаживал взад-вперед высокий лысоватый мужчина со стриженой бородкой, в теплом плаще. Лысач, как видно, расхаживал здесь недолго и не успел еще продрогнуть: плащ его был расстегнут, кашне болталось на шее.
— Пожалуйста, господа! — сказал Лысач по-русски, с приятным акцентом, когда автобус остановился. — Проходите в зал и садитесь.
Но садиться никто не стал, все толпились и глазели по сторонам, хотя ни стены зала, ни пол, ни потолок ничем не были украшены.
— Подходите ко мне по одному, с визами! — пригласил Лысач, устраиваясь у маленького столика, рядом с колонной.
Никто, однако, не двинулся из толпы. Люди глядели на Лысача недоверчиво и с опаской. Наконец, кто-то спросил:
— А вы — кто?
— Я — представитель Сохнута — Еврейского агентства, — терпеливо объяснил Лысач. Его, как видно, нисколько не удивила и не покоробила такая недоверчивость московских евреев. — Я оформлю здесь ваш багаж и отправлю вас в гостиницы… Вот вы, — он поманил длиннолицего кандидата наук, — подойдите, пожалуйста! Дайте мне вашу визу!
— Зачем? — рявкнул Кандидат. — Я еду в Штаты. Как это — отдать визу! А я с чем поеду!
— Не кричите так! — Лысач невесело усмехнулся. — Здесь не принято кричать на аэродроме. Вы поедете, куда хотите, и визу у вас никто не отбирает… Господин Бернандинер? Хорошо… У вас есть родственники в Израиле?
— Я не еду ни в какой Израиль! — подавшись назад, к толпе, объявил Бернандинер. — Я законы знаю! Вы не имеете права!
— А я вас и не везу, — усмехаясь уже скорбно, сказал Лысач. — Я вас только спрашиваю о родственниках.
— Нет у меня родственников, — отрезал Бернандинер. — Тетя у меня есть в Чикаго, родная тетя.
— Когда она уехала из России? — спросил Лысач, отмечая что-то в блокноте. — По израильскому вызову?
— Нет-нет, — сказал Бернандинер, снова подходя поближе. — Она уехала после революции, точно не знаю когда. У меня даже фотография есть.
— Не надо! — отмахнулся Лысач. — Берегите фотографию, а то тетю не признаете… Следующий, пожалуйста! Куда вы направляетесь?
— В Штаты… У меня, видите ли, все друзья в Штатах, все великолепно устроены… — аккуратный старичок в синей беретке услужливо протягивал визу Лысачу. — Я сам преподаватель английского языка, всю жизнь проработал в школе. Я вот с сыном, жена осталась в Москве. Сыну семнадцать лет, я его еле увез от той армии… Вы ведь сами понимаете… На моем месте…
— Следующий!
— В Австралию. Всю жизнь мечтал об Австралии, даже сам не знаю, почему. Мечтал — и все. Динго, кенгуру. Голубая мечта, можно сказать.
— Сколько вам лет?
— А что? Двадцать восемь. Я с семьей: жена, пацан. У нас в Москве отдельная квартира была, в Жеребково.
— Ваша профессия?
— Рубильщик мяса. Тоже могу на мотоцикле ездить. Я-то устроюсь, я за это спокоен… Вопросик можно задать?
— Ну?
— В Австралии дом сколько стоит? Чтоб с газоном, с гаражом.
— Следующий…
Следующим был Вадим. Он подошел с неловкостью, ему хотелось сказать Лысачу: «Я не рубщик мяса. Я — в Израиль, в окопы».
Лысач глядел вопросительно.
— Я — русский… — сказал Вадим совсем тихо, как бы извиняясь.
— Ну, ничего, — сказал Лысач и подмигнул дружелюбно. — Бывает… Налево проходите, пожалуйста.
Вадим шагнул к Рубильщику и к старику в беретке.
— У тебя, папаша, водка есть? — спросил Рубильщик, наклонясь к старику в беретке.
— А я не пью, — приветливо осведомил Беретка.
— Так я тебе пять бутылок дам — пронесешь? — попросил Рубильщик. — А то у меня десять, а они тут норму установили, гады. Свобода называется!
— Какую норму? — заинтересовался Беретка.
— Такую! — объяснил Рубильщик. — Очень даже простую: три бутылки на рыло населения. А водка тут идет по сто шиллингов бутылка, вот и считай сам. Коммель называется… Ты не сомневайся, дед, я тебе двадцатничек тоже подкину! Ну, берешь?
Беретка склонен был согласиться — то ли по доброте душевной, то ли для того, чтоб отделаться от напористого Рубильщика.
Длиннолицый Бернандинер поглядывал на договаривающихся снисходительно; он, казалось, был не вовсе чужд венско-водочной проблемы, но ставил себя выше ее: поближе к икре, которая шла по две сотни этих самых шиллингов.
Подавшись в сторону, Вадим старался держаться независимо: ему было неприятно, что в его спортивном бауле, составлявшем весь его багаж, находилась, наряду с другим имуществом, принесенная одним из приятелей на прощание бутылка «Столичной». Он с радостью подарил бы эту бутылку симпатичному Лысачу с грустной бородкой.
А сортировка эмигрантов тем временем продолжалась. «Налево, налево, налево» терпеливо указывал Лысач. К Рубильщику и Беретке присоединилась молодая пара с двумя детьми, брякающий медалями хромой старик в потертой пыжиковой шапке, женщина средних лет с эмалированным ведром, стайка озабоченных молодых парней с раздутыми портфелями и девушка с красивым, чистым лбом под гладкозачесанными на прямой пробор блестящими черными волосами.
— Ну, вот и все, — закончил свою работу Лысач из Еврейского агентства и сунул в карман плаща стопку советских выездных виз. На столике перед ним осталась лежать раскрытой одна виза. Ее обладатели — старик лет семидесяти пяти и его старуха, грузная женщина в залосненном на груди черном зимнем пальто — ехали в Израиль. Оттертые шустрыми эмигрантами, они оказались в самом хвосте очереди и теперь вот стояли, терпеливо и молча, глядя на беспокойную левую группу без осуждения и без грусти, и без всякого иного чувства в старых глазах. Так они смотрели бы, наверно, на пожар синагоги или на депортацию в концлагерь — не в силах помочь, не в силах противодействовать.
— Вы все идите к багажному отделению и ждите меня там, — сказал Лысач, повернувшись к левой группе, и люди пошли, как стояли — плотной кучкой, толпясь и толкаясь. Только Вадим со своим баулом шагал чуть в стороне. — Теперь вы… — Лысач наклонился над стариковской визой. — Кто у вас в Израиле?
— Никого, — выпростав шею из вязаного шарфа, сказал старик. — У нас нигде никого нет.
— Сейчас я отправлю вас на нашу базу, — сказал Лысач, складывая визу и опуская ее в другой карман плаща. — Завтра вы будете в Израиле… Пойдемте!
Держась друг за друга, старик со старухой двинулись к выходу. Медленно и осторожно передвигая ноги по сверкающему мраморному полу, они шли сквозь высокий, светлый и пустой зал аэропорта.