Сама доктрина превращения советского хозяйства в рыночную экономику западного типа была утопией у одних и блефом у других. Начиная с конца XIX века российские экономисты и управленцы все ближе подходили к выводу, что такая экономика в России невозможна уже в силу климатических условий и огромных расстояний — слишком велики издержки на жизнеобеспечение и транспорт, слишком мал прибавочный продукт и капиталистическая рента.
Английский либеральный философ Дж. Грей [John Grey] пишет то, что знали и основоположники современной русской культуры, и подавляющее большинство граждан СССР: «Значение американского примера для обществ, имеющих более глубокие исторические и культурные корни, фактически сводится к предупреждению о том, чего им следует опасаться; это не идеал, к которому они должны стремиться. Ибо принятие американской модели экономической политики непременно повлечет для них куда более тяжелые культурные потери при весьма небольших, чисто теоретических или абсолютно иллюзорных экономических достижениях».[8]
Дело вовсе не в идеологии, речь идет об исторически заданных ограничениях для выбора модели развития. К. Леви-Стросс [Claude Levy-Strauss] сказал, что «Запад создал себя из материала колоний». Из этого следует, например, что колонии уже никогда не могут пройти по «столбовой дороге» через формацию западного капитализма, поскольку их «материал» пошел на строительство Запада. В них создается особая формация «дополняющей экономики», так что центр и периферия на деле составляют одно связанное из двух разных подсистем целое, формацию-кентавр.
Советская хозяйственная система, не имея доступа к «материалу колоний», на деле показала более высокие, чем капитализм, возможности развития производительных сил, но экономическая наука не позволила нам этого понять. Не позволила она нам увидеть и того факта, что Россия вынуждена была идти иным путем, нежели западный капитализм, и на его путь перескочить не может. Не из кого ей делать вторую часть «кентавра».
Историк Фернан Бродель [Fernand Braudel], изучая потоки ресурсов в период становления капитализма в Европе, так сформулировал этот абсолютный и жесткий критерий: «Капитализм вовсе не мог бы развиваться без услужливой помощи чужого труда». При этом очевидно, что в силу исторических обстоятельств Россия не имеет источников услужливой помощи чужого труда. Следовательно, в реальных условиях России капитализм западного типа несовместим с жизнью общества. Тот, кто уповает на возможность устройства в России рыночной экономики западного типа, должен или отвергнуть проверенный опытом постулат Броделя, или сообщить, какие источники услужливой помощи чужого труда может сегодня заполучить Россия.
Можно говорить о рациональности неолиберализма — в рамках специфической культуры Запада и его экономической реальности. Но это вовсе не значит, что постулаты и доводы неолиберализма являются рациональными и в существенно иной реальности, например, в России. Даже напротив, перенесение их социальной модели в иную экономическую и культурную среду практически наверняка лишает «их» обоснование рациональности. Это — почти очевидное элементарное правило.
К. Леви-Стросс, изучавший контакты Запада с иными культурами, писал в книге «Структурная антропология»: «Трудно представить себе, как одна цивилизация могла бы воспользоваться образом жизни другой, кроме как отказаться быть самой собою. На деле попытки такого переустройства могут повести лишь к двум результатам: либо дезорганизация и крах одной системы — или оригинальный синтез, который ведет, однако, к возникновению третьей системы, не сводимой к двум другим». Такой синтез мы видели и в России (СССР), и в Японии, и в Китае. Такую дезорганизацию и крах мы видим сегодня в Российской Федерации.
Неолиберализм исходит из механистической картины мира, а в российском «неолиберальном» обществоведении механицизм и «рыночный» детерминизм приобрели характер фундаментализма. Кроме того, ликвидация «цензуры» советской идеологии освободила в сознании российских неолибералов такие темные и даже архаические силы, что произошел откат в методологических и ценностных установках, которого мало кто мог ожидать. Зачастую это даже не откат, а «прыжок в сторону» от привычных культурных норм. Речь, конечно, не обо всей экономической науке, а о ее официально утвержденной и доминирующей части. Общие признаки «нового мышления» этих российских экономистов — отсутствие логики и полная оторванность от реальной жизни, радикальный стихийный идеализм.
Опасность для России, да и для многих других стран, заключается в том, что этот идеализм, механицизм и рыночный фундаментализм буквально нагнетается из авторитетных кругов самого Запада. Дж. Грей пишет: «Ожидать от России, что она гладко и мирно примет одну из западных моделей, означает демонстрировать вопиющее незнание ее истории, однако подобного рода ожидания, подкрепляемые подслеповатым историческим видением неолиберальных теоретиков, в настоящее время лежат в основе всей политической линии Запада».
Хотя «подслеповатые неолиберальные теоретики» упоены своей видимой победой и глупо выглядели бы сегодня советы, которые им могут дать русские, но вскользь заметим, что в эпоху глобализации опасно создавать столь глубокий и столь длительный кризис, который создан в России, даже если ненависть к ней до сих пор жива. Яд от чужого кризиса распространяется по неизученным каналам, и западное общество может не иметь против него иммунитета — тем более, что очень многие институты Запада находятся сейчас далеко не в лучшем состоянии. Хаос, организованный неолиберальной реформой в России, может трансформироваться в новые формы хаоса, текущего на Запад.
Анализируя причины краха неолиберальной реформы в России, мы должны понять природу «гибридизации» западного и туземного сознания, которая порождает синергическую интеллектуальную конструкцию, доводящую травмирующие свойства любой реформы до состояния абсурда, несовместимого с жизнью общества. Таков был в России абсурд утопии свободного рынка.
Фундаментальный замысел реформы заключался в переводе всех сторон жизни в России на рыночные отношения. Эта утопия недостижима нигде в мире, в России же она убийственна и ее реализация неминуемо повлекла бы физическую гибель значительной части населения. На эти вполне корректные, академические указания ни политики, ни их западные советники просто не отвечали — они делали вид, будто всех этих трудов русских экономистов, географов, социологов, начиная с XIX века, просто не существует.
В самой России на высказывание мнений, противоречащих доктрине реформ, была наложена жесточайшая цензура, по сравнению с которой советская идеологическая цензура показалась бы предельно либеральной. Даже почтенным иерархам экономической науки (например, академикам Д. С. Львову, Н. Я. Петракову или Ю. В. Яременко) был закрыт доступ к трибуне, так что их рассуждения в узком кругу специалистов превратились в «катакомбное» знание.
Более того, цензура накладывалась и на иностранных экспертов, которые выражали, даже в самых корректных терминах, сомнение в доктрине реформ. Когда в России вышла книга «Реформы глазами американских и российских ученых» (М., 1996), то в США «не рекомендовали» американским ученым, включая Нобелевских лауреатов, поехать в Москву на презентацию этой книги.
Американские эксперты А. Эмсден [A. Emsden] и др. пишут в своем докладе: «Тем экономистам в бывшем Советском Союзе и Восточной Европе, которые возражали против принятых подходов, навешивали ярлык скрытых сталинистов». В те годы этот ярлык означал занесение человека в черный список и был едва ли не опаснее, чем ярлык «фашиста».
Дж. Гэлбрейт [John Galbraith] сказал об этих планах российских реформаторов откровенно: «Говорящие — а многие говорят об этом бойко и даже не задумываясь — о возвращении к свободному рынку времен Смита не правы настолько, что их точка зрения может быть сочтена психическим отклонением клинического характера. Это то явление, которого у нас на Западе нет, которое мы не стали бы терпеть и которое не могло бы выжить» («Известия», 31 янв. 1990).
8
Дж. Грей. Поминки по Просвещению, М.: Праксис. 2003.