День был мартовский, солнечный, хотя зима еще сопротивлялась и градусник по ночам показывал восемнадцать, а то и двадцать ниже нуля.
Ефросинья Викентьевна освободилась, когда на улице уже стемнело. Она позвонила домой, и муж Аркадий сообщил, что все в порядке. Вику он из детского сада забрал, ужин, который Ефросинья Викентьевна им оставила, они съели, молоко выпили, и сейчас он моет посуду, а Викентий намеревается смотреть по телевизору передачу «Спокойной ночи, малыши!».
Аркадий не стал спрашивать жену, когда она вернется домой, по опыту зная, что если звонит в эту пору, значит, скоро ждать ее не стоит. Если уж он женился на женщине, которая занимается не женским делом, а работает следователем, то тут или терпи, или ищи другую спутницу жизни. Аркадий встал на первый путь и, «сообщив жене обстановку», стоял теперь, держа в одной руке телефонную трубку, в другой мокрую тарелку.
— Работать я кончила, — услышал он голос Ефросиньи Викентьевны, — но сначала зайду к Нюре. Тетка купила туфли, но Нюре они велики. Ей кажется, что они подойдут мне. Хотя представляю себе, что это за туфли, каблуки, наверное, сантиметров двадцать.
— Мы подождем, — кратко сказал Аркадий. — Вику я уложу. Целую.
Ефросинья Викентьевна обратного поцелуя ему не послала, а сказала свое обычное «пока» и положила трубку. Она не признавала сентиментальности по телефону, которыми в последнее время стало модным обмениваться между малознакомыми людьми.
Ефросинья Викентьевна проверила, заперты ли все ящики и сейф, положила в сумку ручку и записную книжку, которую выкладывала на стол, начиная рабочий день, и достала из шкафа серое суконное пальто с серым каракулевым воротником. Ефросинья Викентьевна носила весьма скромные туалеты, подбирая их так, чтоб они соответствовали занимаемой ей должности. Она, например, считала совершенно невозможным для себя завести пальто со щегольским воротником из чернобурой лисы, столь модной в нынешнем сезоне, потому что видела какое-то несоответствие в том, что дама в таком туалете приходит в тюрьму допрашивать уголовника. Наверное, она заблуждалась. Ведь еще Пушкин говорил, что быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей. Но в этом Ефросинья Викентьевна не была согласна с великим поэтом. Она склонялась к мысли, что форма определяет содержание.
Дверь Ефросинье Викентьевне открыла тетя Тома в черной блузке, у ворота которой приколота большая светло-розовая камея.
— Здравствуйте, тетя Тома, — сказала Ефросинья Викентьевна, — на вас новая блузка. Где вы купили такой крепдешин? А почему такой старинный фасон?
— «Ретро», — с достоинством ответила тетя Тома, — не в пример тебе я слежу за модой. А где взяла крепдешин — не скажу. Еще посадишь.
— Бог с вами, тетя Тома, что вы говорите…
— Есть хочешь? У нас картошка сегодня, пожарена новым способом.
— Кто жарил? — автоматически спросила Ефросинья Викентьевна, обувая тапочки, которые уже много лет в этом доме считались ее.
— Кто жарил, кто жарил… Элеонора, с тех пор как вышла замуж, стала совершенно прекрасно готовить.
— Вы это говорили и тогда, когда она варила в одной кастрюле борщ с лапшой.
— Какая же ты зануда, Ефросинья Викентьевна, — в сердцах сказала тетя Тома. — В тебе совершенно нет никакого воображения.
Они вошли в кухню, просторную, с высоким потолком, где до революции готовили еду, наверное, человек на двадцать.
— Сама-то где? — спросила Ефросинья Викентьевна. После того как любимая подруга вышла замуж, она за глаза стала звать ее «сама», как бы подчеркивая этим, что ступенька жизненной лестницы, на которой она стоит ныне, другая. Впрочем, Ефросинья Викентьевна не была уверена, что ступенька, где стоит «сама», выше той, где стояла просто Нюрка.
— Сама пошла за хлебом, — сказала тетя Тома, накладывая на тарелку румяную картошку. — А Костя еще не приходил. Поехал навещать отца.
Тетя Тома вздохнула:
— Ешь. А Нюрке пора рожать.
— Как пора? — Ефросинья Викентьевна положила обратно на стол вилку, которую было взяла. — Она не говорила мне, что ждет ребенка.
— Да никого она не ждет. Я в смысле возраста. Тридцать три года. В прежние времена считали бы старухой, а она только год как замуж вышла. Няньку не найдешь. Я лично вообще боюсь их, этих младенцев. Ну да, наверное, все же придется кафедру побоку, и доктор математических наук, завкафедрой Тамара Леонидовна Ланская на склоне лет будет, как репортер, менять профессию. Мир не без добрых людей, кто нибудь научит младенца пеленать.
Ефросинья Викентьевна тихо посмеивалась, слушая тетю Тому. Та ходила по комнате, высокая, в кофте старинного покроя, в старинном пенсне, которое, как она говорила, носил еще ее отец, также профессор математики, и сопровождала свою речь трагической жестикуляцией. Тетя Тома любила устраивать такие спектакли.
Дружба Ефросиньи Кузьмичевой, в девичестве Еленушкиной, и Элеоноры Ланской началась с первого класса. Их посадили за одну парту. Ланская шепотом спросила:
— Тебя как зовут?
— Еленушкина.
Еленушкина очень стыдилась своего имени Ефросинья. Сокращенное Фрося тоже было не лучше, деревенское. Она пыталась было именовать себя Евой, но имя это не прижилось к ней. В их семье было традицией называть девочек именами бабушек, мальчиков именами дедушек. Так и получилось, что в московской школе среди девочек с именами легкими, почти праздничными — Мая, Лиля, Света, Марина — появилась Фрося. Тогда еще не было модно называть детей исконно по-русски: Марфами, Анастасиями, Дарьями. Фрося была среди детей белой вороной.
Учительница читала список учеников.
— Андреева Светлана?
— Я!
— Садись. Егорова Валентина?
— Я!
— Садись. Журавлева Алла!
— Я!
— Садись. Еленушкина Ефросинья?
Услышав столь непривычное имя, класс захихикал. Ефросинья, покраснев как маков цвет, встала, опустив глаза.
— Какое у тебя имя! Как из сказки, садись, — сказала учительница. Фрося села и стала думать: хорошо это или плохо, что имя как из сказки. Но так ничего и не придумала, потому что учительница вызвала ее соседку:
— Ланская Элеонора.
Ланская вскочила, пискнув:
— Я!
Еленушкина сразу возненавидела ее. Подумать только, достается другим такое счастье: Элеонора, можно Эля, Нора, Леона, как ни крути — все красивые. А у нее — Фрося, какое-то шипение с фырканьем вперемежку, а не имя.
На перемене Ланская предложила соседке половину яблока.
— Не хочу, — пыхтя от злости, сказала Еленушкина.
— Бери! Знаешь, какое сладкое! А тебя Фросей зовут?
— Дура, — ответила ей Еленушкина.
Элеонора заревела. Она была большая плакса в те годы.
— Дура, — с наслаждением повторила Еленушкина, — подумаешь, Элеонора! А меня вот поп крестил!
Ланская перестала плакать. Синие глаза ее стали круглые, как копейки.
— Поп? — удивилась она. — А зачем?
— Чтобы я здоровая была, красивая, умная. А некрещеные — тьфу! Быстро помирают.
Еленушкина врала. Никто ее не крестил, но о церковных обрядах она кое-что знала. Старенькая нянька Еленушкиной верила в бога, ходила в церковь и иногда прихватывала туда свою воспитанницу. В кухне, в красном углу у Еленушкиных висела на гвоздике нянькина икона. Утром и вечером нянька била перед ней поклоны, которые Фросина мать, посмеиваясь, называла гимнастикой. Полагаясь на здравый смысл дочери, считала, что опиум религии не коснется ее материалистических мировоззрений.
— Значит, я скоро умру? — с ужасом спросила Ланская. Еленушкина злорадно кивнула, и Элеонора вновь залилась слезами.
— Слушай, — сказала Еленушкина. — Хочешь я тебя окрещу?
Она сама не знала, что на нее вдруг нашло. Ей почему-то вдруг стало жалко эту дуру Элеонору.
— Без попа?
— Это ничего! Я слово знаю! Меня нянька научила.
После школы Еленушкина повела Элеонору к себе домой, где никого не оказалось. Нянька, наверное, стояла в какой-нибудь долгой очереди, до которых она была большая охотница, особенно в хорошую погоду. А погода в тот день стояла замечательная.
Еленушкина быстро сделала необходимые приготовления. Сняв с гвоздя нянькину икону, повесила ее в ванной на кран. Потом налила в кувшин воды и бросила туда порошок синьки.
— Раздевайся, — почему-то шепотом приказала она Элеоноре.
Девочка торопливо стащила с себя платье, чулки, рубашонку.
— Лезь в ванну!
Дрожа от волнения, Ланская стояла в ванне, маленькая, тощенькая, но синие глаза ее были полны отваги и решительности. Она очень хотела жить долго. Еленушкина с кувшином в руках влезла на табуретку и гнусаво забубнила:
— Быть тебе красивой, умной, здоровой. Шахер-махер-абермахер! Еже си на небеси! Ани-дрени, матер-фатер. Будешь Нюркой! Бан-зай! Но пасаран. Господи, благослови!
Еленушкина вылила на голову Ланской кувшин синей воды. Ланская взвизгнула и задрожала еще сильнее. Вся кожа у нее покрылась синими разводами, как у зебры. Но Еленушкина даже не улыбнулась, так сильно она прониклась серьезностью и значимостью того, что делала.
Вот таким образом Ефросинья Еленушкина стала крестной матерью своей одноклассницы, а Элеонора превратилась в Нюрку.
Когда дома у Ланской было обнаружено, что девочка, ушедшая в школу чистенькой и беленькой, вернулась полосатой, ее первый и последний раз в жизни выдрали. Но она мужественно перенесла кару, так как абсолютно серьезно приняла свое новое имя и стала откликаться только на него.
Еленушкиной тоже не поздоровилось, после того как тетка Ланской пожаловалась родителям, что их дочь окрестила ее племянницу. После этой истории Ефросинья не испытывала к Ланской ни зависти, ни ненависти: Нюра стала такой же, как и она, девчонкой с некрасивым именем. Однако Ланская носила новое имя с такой гордостью, что Еленушкина тоже перестала стесняться своего. Она считала, что «Фрося» конечно же звучит противно, а вот «Ефросинья» — это, пожалуй, терпимо. Во всяком случае, когда, знакомясь с кем-нибудь, говоришь, что тебя зовут Ефросинья, все начинают удивленно пялиться. Обряд «крещения» неожиданно сдружил девочек. Все десять лет они просидели на одной парте. Если Нюры не было дома, значит, она находилась у Ефросиньи. Если Ефросинья отсутствовала, значит, следовало искать ее у Ланской. Верховодила Ефросинья. Она была решительней, категоричней подруги, которая легко впадала как в восторг, так и в отчаяние и без серьезного повода могла залиться слезами.