Боярин вздохнул, почесал под рубахой, вспоминая все новые и новые подробности своего переселения… Нет, все это было совсем не то, о чем ему нужно было говорить.
Не мог он рассказать о том, как безземельные воронежские мужики, обремененные семьями да вшами, совершили этот гигантский рейс вокруг Аравии и Индии в поисках новой родины — "садить села на сыром кореню", как в летописной древности. Какими райскими красками были расписаны им эти новые земли с саженными назьмами, безграничными покосами, тучнеющие под тяжестью своих плодов… И как велико было разочарование.
Лучшие земли были уже заняты сибирскими староверами, поднявшими по ста десятин и более. Вместо жирного российского чернозема — тонкие пласты перегноя, выпахавшегося в первые же годы, родившего только сорные травы. Вместо баснословных покосов — мокрый кочкарник, покрытый резучкой и кислыми злаками… А вода — каждый год сносившая в море плоды нечеловеческих трудов, а гнус — доводивший до бешенства людей и животных, а зверь — ревевший по ночам у самых землянок, — нет, это были совсем, совсем не райские земли!.. И тайга в ее буйном великолепном цветении, так глубоко поражавшая Сережу своим великолепием, — как хищный враг, как вор, противостояла людям.
— А где же тут Гиммеровские рудники? — спросил Сережа, глядя с невольной брезгливой жалостью на то, как развешивает Боярин на солнце вонючие ветошки, разминает пальцами свои потные, белые, грязные ступни.
— Какие там рудники! — безнадежно отозвался Боярин. — Железные, что ли? Да, доставали тут руду, копали ямы… отседа не видать их. Это — вон за тем хребтиком и туда подале, к святому Владимиру… Тут у нас святые все, — вставил он с хитроватой усмешкой, и лицо его сразу было поумнело, но обычное выражение покорности и ленивого всезнайства тотчас же вернулось к нему. — У него все больше китайцы работали, русские мало. А как восстание пошло, и китайцы сбегли: должно, в хунхузы подались. Теперь все народное будет, — закончил он не совсем искренне, желая угодить слушателю.
"Что, если бы он узнал, что Гиммер — мой дядя?" — подумал Сережа.
— А хунхузов тут много?..
— Какие там хунхузы!.. — с сомнением ответил Боярин, хотя дальше ему нужно было говорить о том, что хунхузов в этом году стало больше, чем во все прошлые годы. — Оно хотя, и вправду, се лето…
Но ему не удалось докончить: кусты с шумом раздвинулись, и Мартемьянов в теплой солдатской шапке, весь обливаясь потом, тяжело ступая своими чуть кривоватыми, вывернутыми ногами, вышел на дорогу.
— Э, вот она, благодать-то, где! — широко улыбнувшись, возгласил он приятным урчащим голосом, в котором слышались уже стариковские нотки, и подмигнул Сереже.
Сбросив ружье и котомку, он долго смотрел по сторонам, прикрывая рукой глаза и бормоча что-то себе под нос. И на его широком добродушном лице Сережа поймал выражение какой-то внутренней неловкости: беспокойного внимания, удивленной грусти. Мартемьянов точно искал или силился узнать что-то — и не мог, или узнавал — и поражался. Потом он опустил руку, но все продолжал стоять, задумчиво уставившись в пространство, и это новое выражение особенно не вязалось с ним: обычно он всегда находился в ладном неторопливом движении — всегда говорил или делал что-нибудь. Вдруг глаза его повлажнели. Он склонил голову и стал свертывать цигарку, руки у него дрожали.
"Да что это с ним сегодня"? — недоумевал Сережа.
— Вот ты насчет хунхузов спрашивал, — заговорил Боярин, вытянув босые ноги и лениво разглядывая их. — Се лето столько их нашло, что не только там гольду или газу, а и русскому проходу не стало. И откуда они только взялись?.. Старики бают, мол, восстание пошло, так инороды тоже взбунтовались промеж себя, вроде как бы и мы, и не хотят байту хунхузам платить, а хунхузы вроде бы пришли на усмирение. С этих инородов — и русских до нитки обдерут… Почему это со штабу с вашего приказу никакого нет? Насчет инородов этих?.. Выселить бы их, что ли?.. Тут и самим-то земли не хватает…
— Болтают дураки, а ты за ними — как попугай, а своей головы, видно, и нет!.. — вдруг со страшным волнением сказал Мартемьянов. — "Выселить"!.. Понятие иметь надо… — добавил он, едва сдерживая себя и густо багровея. — Наш брат всегда вот так, — через некоторое время заговорил он, уже успокаиваясь. — Работать сами не умеем, да еще норовим на своего же брата верхом сесть: вали, брат Савка, у тебя и язык другой, и глаза косые, и пар заместо души!.. А ежели по-настоящему разобраться, народ этот куда лучше нашего — простой, работящий, друг дружке помогают, не воруют…
— Уж и не воруют? — усомнился Боярин.
— Ну, конечно! Наш брат разве поверит, чтоб на свете люди были, что и не воруют!.. А я вот тебе скажу…
Как все не очень далекие, но крепко убежденные в чем-нибудь главном люди, Мартемьянов любил поучать. Но он так верил сам в то, что говорит, и такой наивной важностью светились в это время его добрые синеватые глаза с простодушной пестринкой, что никто на него не обижался. Не обиделся и Боярин.
— Что ж, может, и зря болтают, — сказал он уклончиво. — Домой мне собираться пора, — солнце-то, вон оно где… — И, недоверчиво скользнув глазами по Мартемьянову и по Сереже, он потянулся за портянкой. — Обратно-то мне трактом придется: к обеду тут такой туман застелит — не вылезешь…
— Туман? — удивился Сережа.
— А вона. — И Боярин кивнул к морю, где вставала на горизонте мутно-серая пелена.
На этом перевале они и простились.
— Увидимся на съезде, — дружелюбно сказал Мартемьянов.
— Прощайте, товарищ Шпак, на съезде увидимся, — с чувством сказал Сережа и покраснел от жалости.
Боярин, плохо переобувшийся, так, что клоки его портянок торчали во все стороны, с готовностью совал им руку, выставляя бороду и вывороченное веко и смущенно потряхивая котомкой, которую он держал почему-то в той же руке, отчего выглядел еще бедней и нескладней. И когда Сережа в последний раз взглянул на его прямую костлявую фигуру, медленно спускавшуюся с перевала, махавшую руками и приседавшую на тощий, отвислый зад, — сердце у Сережи тягостно сжалось.
II
Перевал далеко уже остался за их спиной, когда Мартемьянов свернул вправо по широкой торной тропинке.
— Куда вы? — спросил Сережа.
— Ничего, здесь ближе, — не оборачиваясь, ответил Мартемьянов.
Сережа прибавил шагу и догнал его. Сбоку выскочили вдруг телеграфные столбы. Белые чашечки изоляторов то исчезали в листве, то снова сверкали на солнце.
Тропа круто свернула еще правее. Маленький человек, показавшийся из-за поворота, едва не наскочил на них. Он, как кошка, отпрыгнул в сторону, хотя нес на спине высокий тяжелый куль, какие носят женьшеньщики, и, прижавшись к кустам, недоверчиво посмотрел на встречных своими длинными косыми глазами. На нем была круглая шапочка с нитяной пуговицей на макушке, широкие шаровары из синей китайской дабы, а ноги были обуты в китайские улы, с ремнями до колена. Сережа принял его за китайца. Мартемьянов вдруг побледнел и всплеснул руками.
— Сарл!.. — крикнул он лающим голосом.
Через мгновение он и незнакомец, бросивший свой куль, стояли, обнявшись, похлопывая друг друга по спине и издавая какие-то ласкающие рычащие звуки.
— Вот не ждал! — кричал Мартемьянов. — Тьфу, черт! Да как же это ты?.. Вот ты, господи!..
А незнакомец по-детски улыбался и все повторял:
— Ай-э, Филипп… У-у… Филипп… Айя-хе-е…
Сережа, вначале испугавшийся немного, так и застыл на месте, держась рукой за винчестер.
Незнакомец, которого Мартемьянов назвал Сарлом, был уже в годах, но еще далеко не стар, — с крепкими скулами, искрящимися темно-зелеными глазами, резкими, как осока, с тонкими подвижными губами, то складывавшимися в детскую улыбку, мгновенно освещавшую его скуластое бронзовое лицо, то принимавшими прежнее твердое и самолюбивое выражение.
— А ведь мы собирались к вам, — возбужденно говорил Мартемьянов, — дня через четыре должны были быть… четыре солнца — понимаешь? Сначала в Ольгу, потом к вам…