— О-о, четыре солнца? — недовольно переспросил Сарл, и по тому, как свободно произнес он «р», в то же время протяжно выпевая гласные, Сережа понял, что это не китаец. — Зачем четыре солнца, Филипп?.. Ране надо ходить — три солнца, однако, самое много. Как раз праздник нам…
— Праздник?..
— Ай-э, большой праздник: сынка мой — одна зима, как раз… У-у, здоровый сынка, все равно медведь. — И мужественное лицо Сарла снова осветилось детской ослепительной улыбкой.
— Сынка?! У тебя! — воскликнул Мартемьянов. — Ну и Сарл! Да как же это ты? Да ты расскажи, что там у вас…
— Нет, тебе первый кажи, — как можно? Тебе старшинка…
— Вот еще новости…
— Нет, нет, тебе первый, — смеясь, настаивал Сарл.
— Скажи, какой ранжир наводит! — сказал Мартемьянов, обернувшись к Сереже и не скрывая удовольствия, которое доставила ему уважительность Сарла.
И, сразу поважнев, — как всегда, когда дело касалось таких вещей, которые сопряжены были с его должностью зампредревкома, — он стал пространно рассказывать о предстоящем съезде. Сарл ни разу не перебил его. Несмотря на живость, даже нервозность, которая угадывалась в нем по тому, как он теребил пальцами шнурки своей рубахи, и по тому, как нервно подергивалась изредка его щека, — он был, видно, сдержан и осторожен. Только когда Мартемьянов сказал, что на съезде будут участвовать все народности, Сарл приподнял брови и удовлетворенно чмокнул губами.
— Ай, хорошо, — сказал он, когда Мартемьянов кончил. — Его где буду — Ольга или Скобеевка?
— Нет, в Скобеевке: в Ольге еще опасно все-таки…
— А удэге тоже могу посылай?
— Еще бы!
"Удэге?! — в изумлении чуть не воскликнул Сережа. Сердце его забилось. — Так это удэге? Древний воинственный народ? В этой круглой шапочке, какие носят все китайские лавочники?.. Нет, этого не может быть!.."
— Хунхуза?.. О-о, хунхуза много, — говорил Сарл в ответ на вопрос Мартемьянова о хунхузах. — Нам в Инзалаза-гоу много людей ходи: корейца ходи, гольда ходи, все проси помогай хунхуза дерись. Наша помогай. Наша хунхуза не боится.
— И правильно! — воодушевился Мартемьянов. — И байту не надо платить… Мы этот вопрос и на съезде постановим…
— Ай-э, разве наша плати? Тебе знай, удэге никогда не плати!
— А ты почему все китайское надел?
— Я в Шимынь ходи, панты продавай, на праздник чего-чего справил… — Он кивнул на свою ношу и, вдруг заметив на себе пристальный взгляд Сережи, недоверчиво покосился на него.
— Ты его не стесняйся, — сказал Мартемьянов. — Это знаешь кто? Его батька людей лечит…
— Хо-о, людей лечи? — обрадовался Сарл. — Какой хороший люди!.. Ну, тогда я все расскажи… Я разведка ходи, — сказал он таинственно и ткнул пальцем по направлению к Ольге. — Ольга тогда еще белый сиди, а в Шимынь — красный. А я из дому выходи, думай — Шимынь тоже белый. Я думай, белый увидит: "А-а, удэге?" — Он сделал свирепые глаза и, издав почти непередаваемый звук «х-хлик», чиркнул пальцем по горлу. — Ну, я — хитрый: портки китайский надевай, рубашка китайский, шапка все равно китайский, я знай, китайский люди много ходи, белый не тронет. Тебе понимай: китайское лицо, удэгейское лицо совсем разный. Китайский глаза — все равно земля, удэгейский — все равно трава. А белый ничего не знает. Его смотри: глаза косой, шапка китайский, — значит, китайский люди. А ряшка его не разбирает. Когда собака бежит, ряшка никто не разбирает… правда? А белый смотри — косой глаза у люди — это все равно собака…
В этом месте Сарл, довольно сносно говоривший по-русски, сопровождавший свою речь энергичными жестами и неуловимой, почти калейдоскопической мимикой, внезапно остановился, дернул щекой, и прежняя самолюбивая складка — только еще опасней и тверже — обозначилась в углах его губ.
— Ну; ладно, — со вздохом продолжал он. — Я приходи в Шимынь, смотри — там красный. Тебе Гладких помнишь?
— Он там? — с живостью спросил Мартемьянов.
— Ай-э, какой смелый люди! Его меня разведка посылай, я ходи… Потом много-много партизанка ходи, пушка стреляй, белый — на парохода: домой подался. Сейчас, однако, печка сиди, лапти суши, — пошутил Сарл. — Маленько я задержись, ну, ничего: праздник попадем… Ай-э, ходи нам праздник, Филипп! Я буду радый, Янсели, жена моя, радый, сынка мой радый. Масенда радый — все радый буду…
— Масенда!.. — воскликнул Мартемьянов. — Как он, все не стареет?..
— У-у!.. Масенда — все равно кедр: долго-долго живи. Сейчас, однако, охота пошел…
— Ну, вот что, — решительно сказал Мартемьянов, — стоять тут нам некогда, всего не переговоришь. Ежели управимся, придем к вам на праздник. А ежели в крайности не управимся, зайдем все равно насчет съезда. Жди. А пока… — И Мартемьянов широким радушным жестом протянул ему свою круглую ладонь.
Сарл схватил ее обеими руками и крепко, несколько церемонно потряс ее. Потом, улыбнувшись и весело подмигнув Сереже, он быстрым сильным движением, неожиданным в его маленьком гибком теле, подхватил свою кладь и крякнул.
— Прощай, старшинка! — крикнул он, обернувшись. — Я тебя ожидай в Инзалаза-гбу… — И скрылся за поворотом.
— Вот они, дела-то какие… — сказал Мартемьянов, возбужденно глянув на Сережу, все еще смотревшего вслед Сарлу с счастливой улыбкой, и грустно вздохнул. — Пойдем, брат…
III
Под самой Ольгой, возле листвяного шалаша, еще не успевшего высохнуть, их грубо остановил патруль. Мартемьянов, отвыкший от такого обращения, важно назвал свою фамилию, но этим только вконец разобидел караульного начальника. Пока он искал свое удостоверение, караульный начальник, чопорный, глупый старикашка, весь перетянутый желтыми ремешками и сильно гордившийся этим, успел так много надерзить ему, что, когда выяснилась высокая должность Мартемьянова, отступать уж было некуда. И караульный начальник вынужден был сердито прокричать, что ольгинский штаб помешается в бывшей гиммеровской конторе, на Набережной улице.
— Бывают же люди, — добродушно усмехнулся Мартемьянов и покрутил головой.
Когда они выходили на набережную, сзади кто-то крикнул:
— Э-э… обождите!..
Они оглянулись. Вслед им, сильно прихрамывая, бежал худой, но складный, несмотря даже на хромоту, партизан в матросских рыжих сапогах, рваной застегнутой на один крюк шинели внакидку и смятой шапке-футрованке, из-под которой вился его русый кудрявый, как у Кузьмы Крючкова, чуб.
— Вы, никак, с Сучана? — спросил он, подходя уже шагом, сильно запыхавшись. — А в Ивановке, случаем, не были?
— Были и в Ивановке, — дружелюбно сказал Мартемьянов.
— И обратно тудою пойдете?
— Нет, это уж навряд…
— Э, вот незадача… — огорчился партизан, прикусив чистый аржаной ус, резко выделявшийся на его кирпичном лице.
— А что тебе?
— Да я, видишь, сам ивановский, да вот перехожу к Гладкому в отряд, а завтра нам выступать, и гостинца ребятам передать не с кем, — он кивнул на сверточек, который держал в руках. — У меня там двое: мальчик и девочка, да еще третьего жду… Думал, может, передадите, да, видно, не с руки…
— Ваша фамилия Шпак, — вдруг утвердительно сказал Сережа, глядя в упор на его чистые соломенные усы.
— А ты отколь знаешь? — поразился партизан.
— По лицу узнал, — обрадованно пояснил Сережа, хотя и не смог бы на этом моложавом обветренном лице, осмысленного выражения которого не портил даже бутафорский чуб, указать хотя бы одну определенную черту, сходную с чертами Боярина. — Отец ваш провожал нас до самого перевала.
— А до Ольги, видать, поленился? — улыбнулся партизан. — Как они там без меня?
— Его на съезд выбрали, — быстро сказал Сережа, чувствуя к этому партизану особенную симпатию за то, что он сын Боярина и что у него такие чудесные светлые усы.
— Да что ты говоришь? — изумился партизан. — А я думал — его не сдвинешь ноне никак…
— Вас, кажись, двое сыновей-то? — спросил Мартемьянов. — Ты младший, что ли?
— Ну, нет. Младший в Беневской, в тыловой охране… Какой я младший! Уж я чего только в жизни не превзошел! — наивно добавил партизан.