— Темный у тебя отец, — вдруг строго сказал Мартемьянов, — совсем, совсем темный.
— А с чего бы ему светлому быть?
— Учить надо…
— Научишь его! Ему в одно ухо кажи, а в другое выходит… Да и какая там наука в лесу, — серьезно сказал партизан, — только пни ворочать… Дед наш, батькин отец, даже помешался на этом деле: до самой смерти все на печи сидел да пальцем печь ковырял, будто землю. А раз не доглядели, так он из избы вышел да всю как есть завалину лопатой изрыл, — избу хотел выморочить…
— А к Гладкому ты зачем? — перебил его Мартемьянов, не заинтересовавшись его рассказом.
— Боевой командир — это одно. И опять же воевать я привык, а тут, в Ольге, видать, не скоро что будет… Так, значит, не с руки? Ну, прощайте тогда…
И, пожав руки Сереже и Мартемьянову и запахнув шинель, он заковылял обратно.
IV
Над грузным кирпичным зданием, с квадратными окнами, с массивным, из серого камня, крыльцом, по которому беспрерывно сновали люди, колыхался новый кумачный флаг: это был ольгинский штаб.
С залива, подступившего чуть ли не к самому зданию, дул влажный холодный ветер. Белые скучные гребешки с ровным шумом набегали на берег, клочья тумана стлались над водой, мутно серевшей в огромном пространстве моря и неба.
Мартемьянов и Сережа вошли в большую низкую комнату с когда-то беленными, теперь замызганными стенами, увешанными чертежами и картами. Комната была разделена деревянным барьером на две части: здесь помещалась раньше гиммеровская канцелярия.
Людям, захватившим контору, этот деревянный барьер напоминал о тех временах, когда приходилось долгие унизительные часы выстаивать за ним, ожидая жалованья. Теперь дверца барьера была оторвана, люди свободно толкались в обеих половинах, ругались, курили, плевали, садились и на самый барьер, и на конторские столы, мешая работать двум измученным писарям, олицетворявшим аппарат новой власти. Серый табачный дым, пыль, говор, запахи псины и пота столбом стояли в комнате.
— Где здесь будет начальник штаба? — спросил Мартемьянов у одного из писарей, сочувственно покосившись на его каракули.
Тот посмотрел на него белесыми, широко раскрытыми и ничего не понимающими глазами, потом дернул себя за вихор и ткнул пальцем в соседнюю дверь направо.
Полный, рыхлый человек с белой шевелюрой, падавшей ему на лоб, один, выпятив круглое плечо, сидел за столом в глубине комнаты. Не глядя на вошедших, он подписал какую-то бумагу, вновь просмотрел ее, шаря большой, толстой, поросшей белыми волосками рукой по столу, наконец, ухватив пресс-папье и промокнув написанное, поднял выпуклые, усталые и добрые светло-голубые глаза.
— Что надо? — спросил он грубоватым баском, приняв со лба волосы неожиданно мягким и осторожным движением большой кисти.
Мартемьянов подал мандат.
— А-а, так вы и есть Мартемьянов? — с радушной улыбкой сказал начальник штаба. — Это хорошо… Я Крынкин… наверное, слыхали? — Он протянул руку (Сережа было тоже сделал движение, но Крынкин не заметил). — А мы вас еще вчера ждали. Вам тут телеграмма…
— Телеграф, значит, справили? — спросил Мартемьянов.
— Как же… Да где же она? — Крынкин беспорядочно зашвырял бумагами. — Вон она куда завалилась…
Сережа, глянув через плечо Мартемьянова, прочел:
"Дальше возможности не задерживайтесь непредвиденные осложнения Сурков".
— Что это у них там еще? — спросил Сережа, нахмурившись и таким тоном, который должен был показать Крынкину, что тот, конечно, может и дальше не обращать на него никакого внимания, но все-таки эта телеграмма имеет к нему, к Сереже, самое непосредственное отношение.
Но Крынкин, оказалось, ничего и не имел против этого.
— Видно, по военной линии не все у них ладно, так надо думать, — ответил он, доброжелательно повернув свои выпуклые глаза на Сережу. — Писем, правда, нет еще, но я по тому сужу, что у нас тут другие телеграммы есть — требуют отряды в Скобеевку. Завтра тетюхинцы выступают… Я было насчет съезда забеспокоился. Ответили: ничего, выбирайте, съезд будет…
— Ишь оно как… — протянул Мартемьянов. — Неладно, говоришь?.. А ну, покажи телеграммы…
Лицо Мартемьянова, по мере того как он просматривал телеграммы, становилось все более и более сердитым.
Их было шесть, телеграмм, на протяжении трех недель, и ясно было, что ни на одну из них Крынкин не дал в свое время удовлетворительного ответа: все телеграммы говорили об одном и том же; и каждая последующая была тревожней и резче предыдущей:
"Поздравляем взятием Ольги свободные силы немедленно перебрасывайте Сутан Сурков".
"Срочно формируйте отряды шлите Сучан точка промедление наносит непоправимый вред движению Сурков".
"Мобилизуйте тетюхинцев точка снимайте тыловые охраны по селам высылайте Сучан точка дальнейшее промедление преступно Сурков".
Последняя телеграмма возлагала личную ответственность на Крынкина за задержку в переброске отрядов и грозила ему революционным трибуналом.
— Почему ж ты не перебрасываешь? — густо багровея, спросил Мартемьянов.
— Как же не перебрасываю? Все силы мобилизовал. Да какие у нас силы? Работаю один, ничего не налажено. Бенёвские, например, отказались идти: "А ежели, говорят, японцы у нас десант высадят?" Тетюхинцев тоже сразу нельзя было послать: у меня на них одна опора была. Теперь вот сколотили кое-что, тетюхинцев посылаю. Через недельку пошлю еще человек триста…
— Знаешь, дорогой мой, — сдерживая себя, заговорил Мартемьянов, — в таком деле нужно быстрей оборачиваться… Как так — «отказались»? Не мыслю я, чтоб люди так-таки и отказались! А вы бы пояснили им, что ежели, мол, други мои, Сучан разгромят, вам тоже против японца не устоять…
— Да разве мы не говорили? — оправдываясь, пробасил Крынкин. — Думаешь, мы ничего не делали? Помаленьку выпрямляемся. Задержка, правда, была, да ведь я один работаю… А тут еще всякие гражданские дела навалились. Мужики идут за тем, за другим, ведь не откажешь?
— Мужикам отказывать нельзя, на мужике стоим, — важно сказал Мартемьянов, — а на людей недостачу грех тебе жаловаться, право, грех… Да ежели б я такие телеграммы получил, я б в лепешку разбился, а выслал отряды!.. Тетюхинцы когда выступают — утром? Командир у них Гладких, кажись?
— Гладких… Да, вот еще что: можно ведь Суркова к прямому проводу вызвать, тут ведь прямой провод… Синельников! — позвал Крынкин, обернувшись к двери. — Как же, докричишься тут!.. — Он виновато улыбнулся и полез из-за стола.
У него был большой живот, поддерживаемый ремнем с бляхой, на ногах домашние туфли, широкие полотняные штаны, — он чем-то напоминал учителя начальной школы. Сережа подобрел к нему.
— Часам к восьми вызовем, — говорил Крынкин, — а вы пока отдохните. Я, кстати, и сам еще не обедал…
Он открыл дверь и басисто закричал:
— Синельников! Да тише вы там!.. Синельников, распорядись, чтобы вызвали по прямому… Кто требует? А, черт бы их взял! Ну, я сейчас. — Он вышел, хлопнув дверью.
Мартемьянов вздохнул и опустился в кресло.
— Работничек, нечего сказать… Садись, — сказал он Сереже и, вытащив платок, стал обтирать им свою круглую, с шишковатым затылком голову. — Мы с тобой к Гладкому пойдем. Он, брат, нас лучше накормит…
— А как же теперь к удэгейцам?
— Там поглядим… Что вот Сурков скажет…
— Прямо отбою нет… — сказал Крынкин, задыхаясь, шумно входя в комнату, — баба его бузуем назвала, так он к начальнику штаба… Ну я распорядился, часам к восьми вызовут, вы пока…
— Нет, мы до Гладкова подадимся, — сказал Мартемьянов, вставая. — Это мой друг старый… Они где стоят-то?
В это мгновение снова открылась дверь, и в комнату сунулся полный, круглолицый мальчишка лет двенадцати, босой, в коротких, выше колен, штанишках — такой нежный и рыжий, что даже белые пухлые лицо и руки его были все в веснушках.
— Папа! — сказал он очень противным голосом. — Мама велела передать, что она не может сто раз на день обед разогревать и чтобы ты немедленно шел обедать…