— Хунхузов малость поагитировали, — сказал Кирпичев, выказывая в улыбке свой беззубый рот. — Ты, ничего, не бойся… худого не было…
— Кто это?
— Сумкин… Хворает чего-то.
— Что же вы его, хворого, на переднюю линию? — укоризненно сказал Сеня. — Вы его в лес уведите…
— И то, и то… — торопливо сказал Кирпичев.
XXI
Было уже около полуночи; в тайге все стихло; партизаны укладывались спать; в передней линии Гладких сердито выговаривал кому-то.
Пока Сеня добрел до своего костра, ноги его промокли от росы. Каша совсем остыла, да и есть расхотелось. Сеня подложил в огонь хворосту, подсушил ноги, потом, подмостив под голову сумку и завернувшись в шинель, растянулся подле костра.
И только он лег, — разрозненные впечатления дня нахлынули на него. Слышны стали тайные лесные шумы; в костре шипели мокрые валежины, река звенела по галькам. Откуда-то от барака потянуло запахом свежей щепы. Сеня увидел небо с яркими звездами и долго смотрел на звезды, чувствуя, как усталость колышет его тело. Лицо Ли-фу — такое, какое было у него, когда он подошел к их костру, с блестящими по лицу слезами, — всплыло перед Сеней. Лицо это неестественно улыбалось, шевелило губами, по нему катились одна за другой блестящие слезинки, сквозь лицо проступали звезды, и звезды тоже катились куда-то, звезды были слезинки, но это был уже сон. Сеня, борясь с ним, но не имея сил открыть глаза, старался снова вызвать лицо с катящимися по нему слезами, и он вызвал его, но это было уже не лицо Ли-фу, а другое, женское, рано постаревшее, худое и доброе, — это было лицо матери Сени. Худая и сутулая, она стояла возле плиты и жарила лепешки на сковороде, поворачивая их ножом. Она плакала. Сеня был где-то тут же, маленький, но он не видел себя, он чувствовал только жар от плиты. Он понимал, что мать плачет оттого, что узнала о смерти старшего сына, оттого, что отец бьет ее, и оттого, что жизнь ее прошла. Ему хотелось, как в детстве, прижаться к ее подолу и утешить ее, погладить ее жилистую руку, и он все тянулся к ней, но от плиты шел такой жар, что подойти нельзя было.
Тут кто-то толкнул его в плечо, он открыл глаза и снова увидел яркие звезды и лицо Гладких со сросшимися бровями, наклонившееся над ним.
— Подвинься, шинель спалишь, — тихо сказал Гладких. — Заснул? Да ты спи, — быстро сказал он, заметив смущение на его лице, — я посижу…
— Ну вот — ты сидеть, а я спать? — улыбнулся Сеня.
— Они нас не тронут, — уверенно сказал Гладких. — Спи… И чего это наши сучанские заварились с ими? Нам бы, правда, их не трогать. На черта они нам сдались, на самом деле?
"Да что ж там вышло у них?" — подумал Сеня.
Чтобы не заснуть больше, он старался думать о столкновении между партизанами и хунхузами, но веки его снова сомкнулись. Что-то молодое, мягкое и теплое придвинулось к нему и любовно коснулось его лба. Эта была девушка, у нее не было лица, но Сеня узнал и ждал ее, "Я знал, что ты придешь, — с грустью сказал он ей и прямо перед собой увидел ее большие черные глаза. Он силился вспомнить, чьи это глаза, и вдруг вспомнил, что это глаза того паренька Сережи, с которым они так хорошо сошлись и разговаривали. "Ты сестра его?" — удивленно спросил Сеня, но ее уже не было, а было смеющееся лицо Сережи. "А как же ты-то… Сеня… большевик?" — спрашивал Сережа.
"Славный паренек какой, — подумал Сеня, просыпаясь и вновь постигая небо с яркими звездами. — Почему я тогда не ответил ему?.. Я сказал, будто не знаю, но я ведь знаю. Фронт ведь, вот откуда это, фронт открыл глаза мне… Да, Сурков на фронте открыл глаза мне", — мысленно сказал он, обращаясь к Сереже.
Ему вспомнилось, как осенью семнадцатого года он ехал из своей части, в которой служил вместе с Сурковым, в Петроград на съезд солдатских депутатов. Теплушка была набита солдатами; шел дождь со снегом; какая-то баба с мешком просилась взять ее; у начальника на разъезде были смешные рыбьи глаза; начальник держал флаг; на нарах дребезжал котелок; гармонист с седой прядью на темени играл что-то; потом гармонист стал расплываться, и Сеня, как тогда, в теплушке, испытывая радостное чувство освобождения от того мучительного и страшного, что осталось позади, на фронте, снова стал задремывать…
…С какими-то людьми в шинелях, пиджаках, матросских бушлатах он бежал по ступенькам, — это были ступеньки фольварка, из которого они на фронте выбили немцев, но Сеня знал, что это не фольварк, а Зимний дворец, потому что человек, который стоял выше на площадке, подняв руки, был тот юнкер, которого он арестовал в Зимнем дворце. Тогда, в живой жизни, Сеня не испытывал ничего, кроме злобы к юнкеру, и едва не заколол его, а сейчас, во сне, Сеня взбежал к нему на площадку и замахнулся штыком — и вдруг увидел, что юнкер совсем не страшен, а очень молод и сильно напуган, и лицо у него простое, как у подпаска. Он был так напуган и молод, этот юнкер, и так походил на подпаска, что его совсем нельзя было колоть, его нужно было погладить по голове. Сеня даже протянул руку, но он все же не мог забыть, что это юнкер, а не подпасок. "Нет, это опасно нам… — сказал он себе и отдернул руку. — Что опасно? — вдруг мучительно подумал он. — Да, опасно спать!" — почти выговорил он, разлепляя веки и прислушиваясь к тому, что творится в расположении хунхузов.
У соседнего костра кто-то разбивал головешку, и искры летели в небо. В передней линии тихо разговаривали. В лесу хрустел валежник. Гладких в насунутой на лоб барсучьей папахе сидел у костра, обхватив руками колени, и прямо, не мигая, смотрел в огонь. У ног его валялся опрокинутый котелок: Гладких все-таки съел кашу.
— А и впрямь сосну я — мочи нет, — приподымаясь на локте, сказал Сеня и виновато, по-детски, улыбнулся.
— Спи, спи… — не оборачиваясь, ответил Гладких.
XXII
Отряд выступил в поход, когда еще не слышно было птичьих голосов. Было чуть-чуть туманно от росы, с туманом слился дым от сникших уже костров, с ветвей и крыши барака капало.
Хунхузы, толпясь и тихо переговариваясь между собой, смотрели, как партизаны, потягиваясь со сна и ежась от сырости, строились во взводы. Передняя шеренга тронулась, и партизаны, примыкая в затылок, один за другим потекли в чащу. Ли-фу, Ка-се и подошедшие к ним прощаться Гладких и Сеня стояли возле барака и провожали цепочку глазами.
Веселый круглый, с хитрыми глазами китаец, стоявший впереди крайней у опушки кучки хунхузов, узнав проходившего мимо в цепочке Кирпичева, сделал ему приветливый знак рукой, оглядываясь на начальников, но заметили ли они. Кирпичев, улыбнувшись всем своим беззубым ртом, так же неприметно ответил ему.
Когда мимо барака прошла последняя вьючная лошадь, Гладких и Сеня тронулись вслед за отрядом.
В последнее время Сеню почти не покидало состояние беспокойства и неуверенности, которое он объяснял себе тем, что давно уже оторван от руководящего партизанского центра. Он не знал всей обстановки движения, а потому не мог определить в нем своего места и места отряда.
До последнего времени движение развивалось успешно: почти вся область от моря и до железной дороги была очищена от белых. Но те новые сведения — о сосредоточении японских войск на Сучанском руднике, о стычках под рудником, — которые сообщил Сене Мартемьянов из своего разговора с Сурковым по прямому проводу, говорили о возможном переломе к худшему. Не этим ли вызвана переброска отряда? Но почему тогда областной съезд созывается в Скобеевке? И что это еще за новые осложнения с хунхузами?
Но особенно беспокоили Сеню разногласия между партизанским командованием и подпольным областным комитетом.
Поскольку он мог судить о них из третьих уст, они сводились к тому, что командование стояло за создание советской власти по всей области, организацию регулярных частей и наступление на города, а комитет предлагая не заниматься никакими гражданскими делами, создавать мелкие отряды и расстраивать колчаковский тыл. Наверно, комитет и командование по-разному оценивали силы интервенции и успехи советских войск в Сибири. Но каковы они, эти силы и эти успехи (и успехи ли), на самом деле?