Как большинство руководителей движения, Сеня испытывал на себе давление воль и желаний десятков и сотен тысяч людей, и, как большинство руководителей, Сеня склонен был преуменьшать силы интервенции и преувеличивать силы движения и успехи советских войск. Поэтому в глубине души он больше сочувствовал партизанскому командованию. Но с другой стороны, он привык доверять и подчиняться своему комитету: комитет был выше, ему было виднее.
Правда, начальник Ольгинского штаба Крынкин, а потом и Мартемьянов уверяли его, что все крупные работники в городе арестованы и комитетом заправляют "мальчишки".
Крынкин и Мартемьянов, каждый по-своему, упрекали Сеню в отсутствии собственного мнения. Но после споров с Мартемьяновым у Сени осталось такое впечатление, что старик легко воспринимает настроения крестьян и с чистой совестью выдает их за свое мнение, а Крынкин, судя по всему, был вообще человек непостоянный и только делал вид, будто имеет свои мнения. Действительно, неизвестно, кто теперь сидит в комитете. Но комитет — это комитет: приказы его нужно исполнять.
Сеня мучился оттого, что в таком важном споре он вынужден находиться посредине.
Обгоняя цепочку, Сеня поравнялся с горняцким взводом. Люди, сгорбившись, один за другим неуклюже шагали через валежины, побрякивая котелками. Никон Кирпичев, Сенин земляк еще по Уралу, отойдя в сторонку, закуривал, держа перед собой кисет. По рассказам отца Сени, Кирпичев был в молодости уличен в краже, и старики всенародно, как в деревне, пороли его розгами. Теперь никто уже не вспоминал об этом: Кирпичев, так же как и Сеня, был в четырнадцатом году одним из руководителей забастовки на железных рудниках Гиммера. На уссурийском фронте Кирпичев был дважды ранен в боях с японцами, а семья его, скрывавшаяся в ту пору в деревне, была начисто вырезана атамановцами.
— Закуривай, Сеня, — сказал он, вскинув на Кудрявого свои песчаные глаза, шепелявя.
— А мне нельзя ведь, знаешь… — Сеня виновато развел руками и остановился возле него.
— Дико здесь, Сеня, — облизывая цигарку, сказал Кирпичев. — Очень здесь дико, — повторил он и чуть улыбнулся своей проваленной губой.
Сеня только теперь почувствовал, что ему беспокойно еще и потому, что они пятый день идут по тайге, и тайга давит на них: мало солнца.
— Я вот, знаешь, в Ольге целую пачку газет раздобыл, — продолжал Кирпичев, — и все читал. И как они ни врут, газеты эти, а видно: у мадьяров почти не хуже нашего заварилось, в Германии тоже, а в Корее — восстание… Я вот чего думаю: пока мы тут по этой глухмени лазим… — Кирпичев набрал полную грудь воздуха и, видно, смеясь над самим собой, но все же веря в свои слова, смущенно докончил: — вдруг там это все как раз и сделается? А?.. Приходим это мы в Скобеевку, а нам говорят: нате, ребята, получайте! Все на свете ваше, и никаких пискарей, а?.. — Он вопросительно отвернул кверху ладонью свою большую с изуродованными суставами руку, и проваленная губа его дрогнула.
— Ишь что надумал? Ах ты, Никеша! — Сеня вдруг крепко стиснул ему локоть; большие темно-серые глаза Сени влажно заблестели. — Ты кури, кури, — засуетился он, не зная, как еще выразить ему свое сочувствие.
И, махнув рукой, побежал вдоль по цепи, не оглядываясь на Кирпичева.
Впереди вдруг послышались крики, треск кустарника, по цепи побежал удивленный гомон, цепочка стала; задние полезли на передних, потом вся цепочка позади и впереди Сени, спотыкаясь о валежины и ломая кустарник, ринулась направо к реке.
— Куда вы? Что такое там?.. Куда ты? — Сеня ухватил за руку одного из обгонявших его партизан.
— Человека, сказывают, в реке нашли…
Сеня, отпустив его, тоже побежал к реке.
Весь заросший кустами берег был осыпан партизанами. Впереди, через реку, перегородив ее, лежало опрокинутое дерево; река была запружена нагромоздившимися возле бревна карчами и валежинами. На берегу возле бревна и на самом бревне, толкая друг друга и едва не падая в воду, копошились партизаны. Гладких и еще несколько человек, стоя на бревне и держа в руках валежины, старались вытащить что-то из воды.
Сеня, проталкиваясь меж людьми и кустами, побежал к поваленному дереву.
— А, бери руками! — с досадой сказал Гладких в тот самый момент, когда Сеня, раздвинув партизан, снова высунулся на реку.
Гладких и еще несколько человек, присев, сунули руки в воду и с трудом, оттого, что трудно было тащить, не теряя равновесия, вытащили из воды человеческое тело в нижнем белье, облипавшем его.
— Уйдите с бревна, ну! — сердито крикнул Гладких.
Сквозь расступавшуюся перед ними толпу партизан, жадно заглядывавших через плечи друг друга на мертвое тело, они вынесли тело на берег и положили на траву. Это был небольшого роста человек с длинными, кое-где еще вьющимися темно-рыжими волосами и тонкими усиками. Горло его было рассечено до самых позвонков. Сеня, болезненно морщась, смотрел на рану, чисто промытую водой.
— Вот он, кто лошадей вел, — сказал Гладких, сердито оглядываясь на Сеню.
— Ишь как они его полоснули! — сетовал кто-то.
— Не с нашего ли села? Да нет, безвестный какой…
— И не старый еще…
— Один еще сказывал: мы, говорит, большаки, а они вот каки большаки!
— Пока мы у их табачком угощались, они и нас так-то могли, чик-чирик!.. — переговаривались партизаны.
— Где он тут, зарезанный? — спрашивал Казанок, протискиваясь сквозь толпу.
— Чистая работа, — сюсюкая, сказал он, вглядываясь в лицо лежащего на земле человека, — не всякий так-то… — Вдруг он осекся и побледнел и воровато оглянулся вокруг, но никто не заметил происшедшей с ним перемены. — Не всякий так-то сумеет, — спокойно докончил он, подымая на людей свой ясный, пустой и дерзкий взгляд и усмехаясь.
— Закопать его надо, — сказал Сеня.
— А ну, беги за лопатами, — распорядился Гладких.
Несколько человек побежало к вьючным лошадям за лопатами.
— Здорово порезанный? — спрашивал у партизан, возвращавшихся на тропу, Федор Шпак, который вместе с небольшой кучкой партизан не ходил смотреть труп.
— Мало голову не отхватили…
— У!.. — содрогнулся Шпак. — Не могу я их глядеть, резаных. Пулей убитых я сколь в своей жизни нагляделся, а резаных — ну никак не могу, — говорил он, как бы оправдываясь за свое малодушие и утешая себя в том, что ему так и не удалось посмотреть труп, который все видели и который ему тоже хотелось бы посмотреть.
XXIII
На седьмой день пути ранним утром отряд набрел на старую, заросшую желтоватым пырником зимнюю дорогу. Долина раздалась, лес поредел; все чаще попадались старые и свежие порубки; чувствовалась близость жилья, дорога поднялась на лесистый увал и превратилась в летнюю, езженую.
Казалось, увалу этому конца-краю не будет, но, как всегда бывает после длинного таежного похода, лес неожиданно оборвался, и с увала открылась огромная, зеленевшая всходами и блестевшая росой на утреннем солнце Сучанская долина.
На нолях не видно было работающих баб и мужиков, и все вдруг вспомнили, что сегодня воскресенье.
По той стороне долины, вдоль реки, не видной отсюда из-за кудрявившейся по ее берегу вербы, простирался крутой и высокий хребет, отделявший долину от Сучанского рудника. Слева долину перегораживал лесистый горный отрог, вырвавшийся из той семьи Сихотэ-Алиньских отрогов, откуда пришел отряд. Отрог этот тянулся под прямым углом к хребту за рекой, но в том месте, где они должны были сомкнуться, зиял провал, проделанный рекой. Из этого угла, возле самого провала, вдоль реки и вдоль по-над отрогом раскинулось глаголем большое, дворов на семьсот, село с белой каменной церковью, отливавшими на солнце прудами, железными, деревянными и соломенными крышами, выступавшими из зелени садов.
Партизаны, весело крича, вздымая ружья и шапки, гурьбой побежали с увала, полого спускавшегося в долину. Из полыней у подножия увала взвился фазаний табунок и, пестря на солнце многоцветным своим опереньем, улетел в долину.