Переходя к Гаррику-человеку, я невольно останавливаюсь перед основной всепоглощающей чертой его характера, которая, кажется, влияла на большинство его действий: как многие люди, имевшие выдающийся успех, Гаррик страстно любил поклонение. «Идол популярности» овладел всем его существом. Чтобы поддержать свою славу и свое значение, артист готов был пускаться на всякие «штучки» и проделывать тысячу маленьких хитростей. Но, прежде всего, он понимал, от чего зависит его популярность: с одной стороны – светские связи ставили его в совершенно исключительные для актера условия, поддерживали уважение к нему и обожание средней театральной толпы; а с другой – успех на сцене, богатство, шум газет привлекали к нему внимание сильных мира сего и обеспечивали их благосклонность. Отсюда ясно, что все его действия должны были расходиться по двум главным направлениям: во-первых, он стремился проложить себе дорогу в светские гостиные, а во-вторых, прилагал все старания, чтобы увеличить свою театральную славу. Он вечно рекламировал себя, чтобы возбудить аппетит толпы к наслаждению его талантом; все его кокетничанья с публикой были часто излишни и всегда бесполезны, но никогда не причинили они никому никакого вреда и отличались самым безобидным характером.
Гораздо антипатичнее, на первый взгляд, – вечное и неудержимое стремление Гаррика ко всему, что связано с титулом или положением в обществе. Но и тут при ближайшем знакомстве мы не найдем ничего особенно предосудительного. Не забудем, во-первых, что между английской аристократией и нашей, например, лежит целая бездна. Толпы разгульных, бездельничающих хлыщей и франтов, которые наполняли салоны того времени, конечно, всего менее заслуживали общего уважения. И мы действительно видим град насмешек, со всех сторон сыпавшихся по их адресу, и удовольствие, с которым встречала эти насмешки толпа. Но ядро английской знати составляла все-таки аристократия ума, выдвинувшая целый ряд замечательных государственных деятелей. И к ней-то преимущественно относились (и относятся до сих пор) восторги английской толпы перед титулом. Таким образом, прокладывая себе дорогу в аристократические гостиные, Гаррик сразу убивал двух зайцев: он завоевывал дружбу и расположение таких людей, как лорд Кемден или граф Спенсер, и возвышал значение своей профессии в глазах толпы, которая с удивлением видела недавнего «бродягу» и «комедианта» в обществе самых уважаемых людей государства. Отсюда смешная страсть Гаррика знакомить публику с именами и титулами лиц, посетивших их покорнейшего слугу. Ничто не может быть забавнее небольших заметок, которые часто попадаются в газетах того времени. Из них мы узнаем об увеселениях, данных в Гемптоне мистером Гарриком, о тех знатных лордах и леди, которые на них присутствовали… Герцог такой-то подал знак к зажжению фейерверка, а графиня такая-то очень хвалила местоположение дачи и ее убранство.
Все это очень забавно, наивно, – может быть, даже просто смешно, но отнюдь не пошло и не зловредно. Гаррик действительно добился расположения и любви той самой знати, которая готова была еще недавно третировать актера как шута и лакея. И что удивительнее всего, такой взгляд на сценических деятелей держался не только в высших кругах: писатели, работавшие для сцены, не стеснялись печатно высказывать его. Но, возвышая таким образом значение своей профессии и следуя влечениям своих собственных вкусов, Гаррик никогда не забывал о достоинстве и самоуважении. Всегда изысканно вежливый и почтительный, он требовал такого же отношения к себе от великих мира сего и всегда проявлял необычайную чуткость к высокомерному и снисходительному отношению. Граф Эссекс, например, просил у него ложу и, не рассчитав времени, встал из-за стола очень поздно, так что успел в театр только к концу пьесы. Такого невнимания было достаточно, чтобы Гаррик отказал себе в удовольствии бывать у его сиятельства и ставить устроенный графом любительский спектакль.
Таких случаев много. И за них можно простить вечное тяготение артиста к знати. Что он любил не только титул, а ум и образование, часто с ним связанные, видно из ближайшего знакомства с лицами, в среде которых он вращался. Все это – имена, оставшиеся навсегда в английской истории, и наряду с государственными деятелями мы встречаем художников, поэтов, ученых, ораторов. Это далеко не всегда такие признанные таланты, как Хогарт, Берк, Джонсон, Рейнольдс, Голдсмит… Гаррик часто берет на себя руководство начинающими: он вводит их в свет, толкует о них с книгопродавцами и издателями, рекламирует их картины и производит столько шума, что заставляет общество обратить внимание на своих протеже.
Но, не надеясь долго влиять на публику одним своим дарованием, Гаррик старался быть приятным и забавным помимо сцены. «Он был самым веселым и интересным собеседником Англии» (Джонсон). Добиться такого признания во времена салонов и светской жизни, когда каждый должен уметь говорить, я думаю, очень нелегко. У Гаррика, впрочем, был свой собственный жанр разговора: спорить серьезно он не мог… строго логические выводы пугали его подвижное и неспокойное воображение, но забросать человека образами и картинами, рассмешить окружающих сценой, мастерски рассказанной, хотя и имеющей мало отношения к трактуемому вопросу, – вот в чем заключались его сила и его превосходство. Понятно, что в этой области равняться с Гарриком было немыслимо: необыкновенная подвижность, наблюдательность и выработка выразительных средств делали его неподражаемым рассказчиком, множество новых сцен, выхваченных из жизни лондонской улицы, были у него всегда наготове, и трудно понять, когда он успевал собирать для них сюжеты. Впрочем, Гаррик умел не терять даром времени: сотни мелких сценок, которые вызывают у нас на улице мимолетную улыбку и быстро забываются, служили темою для его рассказов: «подделанные», приукрашенные и освещенные его дивным талантом, они вызывали гомерический хохот в обществе. Часто Гаррик сам добывал себе материал: бродя по улицам, он вступал в рукопашный бой с толпою мальчишек, или яростно начинал браниться с каким-нибудь лодочником, или проделывал тысячу всевозможных штук с разносчиками, полицейскими, парикмахерами, кондукторами дилижансов, торговками и вообще всем тем людом, который мог служить моделью для его искусства.
Я не рассказываю по этому поводу множества интересных анекдотов: большинство из них хорошо известны, да и трудно отличить в этих рассказах правду от позднейшего вымысла. Подвижность его лица вошла в поговорку, и на основании ее создались целые легенды о его похождениях, часто совершенно невероятные. В том, что он мог, например, без помощи всякого грима моментально передать выражение любого лица, – сходятся все показания. Можно себе представить, что он проделывал, обладая таким талантом. Я не могу, однако, удержаться, чтобы не рассказать по этому поводу факт, маловероятный с нашей современной точки зрения, но подтвержденный всеми очевидцами и оставивший по себе вещественный памятник.
Романист Филдинг умер. Его друзья, беседуя однажды о покойном, с грустью говорили о том, что не догадались раньше снять с него портрет.
– Есть у вас карандаш и бумага? – спросил Хогарта сидевший тут же Гаррик.
– Есть, но в чем же дело?
В это время Гаррик, отошедший в сторону, медленно повернулся к обществу. Все отшатнулись в первую минуту: перед ними стоял живой Филдинг. Хогарт набросал его портрет, отличающийся поразительным сходством.
Гаррик никогда не рассчитывал своих аффектов заранее, но умел чрезвычайно искусно ими пользоваться. Никто не мог войти в гостиную эффектнее его, блеснуть остроумием, возбудить общее оживление, скрыться вовремя среди восторженных рукоплесканий и заставить долго говорить о себе. Может быть, эта страсть к популярности не особенно симпатична сама по себе, но подлостей она никогда не заставляла его делать, а разные безобидные ухищрения никому не мешали. Да и как ему было не любить популярности? Ему, забросанному лаврами с первого появления на сцене!