Люди! Выбейте оружие из рук, тех, кто уничтожил нас в Освенциме и Майданеке, Маутхаузене и Бухенвальде, Равенсбрюке и Дахау!
Люди, не забудьте: преступная рука, что зажгла факел войны, зажгла и огонь в печах, где сожгли нас!
Помните об опасности фашизма!
* * *
Я не был узником Маутхаузена. Судьба, к счастью отвела от меня это страшное испытание, И все же я был в Маутхаузене.
Солнечным июньским днем 1947 года мне довелось участвовать в передаче этого лагеря смерти австрийскому правительству. Теперь Маутхаузен — музей антифашизма.
То, что я видел в долгие и мучительные часы осмотра лагеря, встречи с бывшими узниками Маутхаузена и других лагерей, их воспоминания — все это побудило меня написать эти короткие рассказы.
В них все — правда.
ТРАНСПОРТ № 42
Презрение проникает и сквозь панцирь черепахи.
Их собрали сюда из многих тюрем «третьего рейха».[19] Некоторым вынесли приговор «по всей форме». Другие попали по произволу какого-нибудь гестаповца. Но все они, многократно пересчитанные (порядок прежде всего!) и избитые, стали именоваться «транспортом № 4213» который направлялся по зашифрованному маршруту «Нахт унд Небель» — в «ночь и туман»…
Когда наглухо закрылись двери товарных вагонов, оказалось, что узникам придется ехать стоя, плотно прижатыми друг к другу.
Но так было только первые сутки. Утром следующего дня многие увидели, что стоят рядом с мертвецами. Трупы пришлось складывать в углу вагона. Стало просторнее. И холоднее.
Стенами вагона «транспорт» отгорожен от мира. А там свистит ветер по станционным путям. Там светит луна. Там есть дома. И тепло. И хлеб. И вода…
Транспорт № 4213 конвоируют эсэсовцы. Они уже знают, что будет на последней станции: откроются двери вагонов, из них выйдут немногие. Те, кто останутся в живых, вынесут мертвых. Выстроятся рядом со штабелем трупов и часами будут ждать переклички. Их приняли по счету и по счету сдадут. Порядок прежде всего!
…Лязгнули буфера. Все быстрее, быстрее застучали на стыках колеса. Сквозь щели в вагон проник горький запах паровозного дыма.
— Ляжем, как вчера, — сказал негромкий, но властный голос.
Укладываясь спать, узники накрываются шинелями, ватниками, одеялами. Своими и теми, что уже не нужны мертвым.
— Им же холодно… Холодно!.. Они замерзнут! — истерично кричит человек, завернутый в грязно-желтое одеяло он проталкивается в угол вагона. У кого-то срывается проклятие. Кто-то хочет удержать обезумевшего.
— Оставьте его! — снова раздается тот же властный голос.
Становится тихо. Человек срывает с себя одеяло, накрывает им труп, ложится рядом и что-то нашептывает мертвому. Потом шепот затихает. И остается только стук колес.
Стучат, стучат колеса на стыках рельс. Поют вечную свою песню дальней дороги…
Два узника. Один широкоплечий и сильный — тот, которого здесь называют полковником. Сон обходит его. Неподвижный взгляд устремлен в непроглядную темень, сгустившуюся под вагонной крышей.
Ему стучат колеса: «Кто предал… Кто предал… Да-хау… Да-хау… Да-хау…».
Беспокойно ворочается во сне другой. У него скошенный лысый череп. Ему мерещится нелепая пляска букв, которые вдруг выстраиваются в четкий ряд, образуя слова: «Герр гауптман[20] Краузе…». Затем буквы рассыпаются, подрагивая колючками готического шрифта, «Гауптман Краузе… Краузе…». Человек просыпается в липком поту.
«Вот и дожил: присвоили звание через одну ступеньку», — горько улыбнувшись, подумал Чувырин, когда его первые назвали полковником. Но эта мысль промелькнула и угасла. Ей на смену явилась другая: и здесь в нем увидели вожака. К его голосу прислушивались. От него ждали поддержки.
И еще — неотступная, тревожная мысль: «Сколько продлится эта адская пытка голодом и жаждой? Выдержим ли?…».
Вначале все в вагоне были вроде на одно лицо. Ехали молча. Каждый, казалось, ушел в себя и думал только о том, что оставил за воротами тюрьмы и что ждет его там, где разгрузят транспорт.
Постепенно начали проявляться отдельные лица.
Молодой танкист — сибиряк Виктор. Соломенные брови. Нос картошкой. Скуластое лицо.
Виктор первым нарушил тягостное молчание.
— Вы же полковник, — сказал он, придвинувшись Чувырину. — Плюнем и разотрем, товарищ полковник! Хватит прятаться. Здесь гадов нету. Все побывали в гестапо. Расскажите, как там у нас дома? Что на фронте? Два года правды не слышал…
Седой военврач. Он не отходит от безнадежно больного товарища — тоже врача.
Близорукий, с разбитым на допросах распухшим лицом нескладный человек. То молчит, то вдруг начинает говорить — не остановишь. Пересказывает кинокартины, виденные в далекие довоенные времена, читает на память Есенина и Щипачева. Почему-то его прозвали «У нас в газете»…
Грузин по имени Василий. Путая ударения и не выговаривая некоторых звуков русской речи, рассказывает о себе, о Тбилиси. К месту и не к месту приводит любимую поговорку: «С вином мы родились, с вином и умрем».
Он переносит обессиленных в середину вагона, а сам устраивается у дверей, где сильно дует из щелей. Закрыв глаза, затягивает негромкую протяжную песню, и стук колес будто отбивает такт. Песня утихала, когда поезд замедлял ход.
Другие целыми днями лежали молча. Но иногда вдруг прорывались раздражение и злоба. Это было хуже всего, потому что они грозили захлестнуть остатки человеческого…
Впервые Чувырин вмешался, когда начали снимать одежду с умерших. Он предложил дать ее самым слабым. Так получилось само собой, что его признали старшим — «полковником».
Он рассказывал о Сталинграде, о том, как из закопченного подвала вылез Паулюс в своей высокой фуражке и молодые колхозные парни в шинелях взяли под стражу гитлеровского фельдмаршала. Рассказывал о поселках и заводах, поднявшихся в тайге. Он видел их зарево с дальнего заснеженного аэродрома, с которого перегонял на фронт новые истребители.
… На вторые сутки пути Василий протянул Чувырину столовый нож, сломанный почти у самого черенка.
Чувырин попробовал пальцем острый обломок и вдруг, присев, с маху вонзил его в грязную доску пола. Решили сначала прорезать вдоль доски глубокие борозды, а потом крошить их поперек. Может быть, доска поддастся.
Работа шла медленно. Ведь был только один нож, да и тот поломанный. Чувырин спросил, нет ли у кого еще чего-нибудь такого. Но только у умирающего врача нашлась ложка. Она быстро сломалась.
Работали Чувырин, Василий, Виктор и «У нас в газете» только на перегонах. Торопились. Передавали черенок, когда руки сводило судорогой. Виктор предложил обмотать черенок тряпкой.
Мечта о побеге поселилась в вагоне. Измученным узникам казалось, что ее можно схватить рукой и опереться на нее. Она стала вытеснять даже голод и жажду.
Военврач почувствовал, что его товарищ уже остывает. Он накрыл тело обрывком плащ-палатки, а сам подвинулся к Чувырину.
— Теперь и я поработаю. За двоих.
У врача оказалась твердая рука хирурга.
В ночь на третьи сутки сквозь дыру в полу можно было уже просунуть кулак.
— Еще немного, и оторвем доску, — Чувырин сказал это про себя, а получилось вслух.
— Еще совсем чуть-чуть, и — с вином мы родились, с вином и умрем, — вставил Василий.
Напряжение нарастало.
— Пусть «сорвемся», а куда попадем? Крутом немцы. Ну пусть — австрийцы. Так они же не лучше. Переловят — и как щенят в бочку головой…
Все обернулись к человеку, который одним махом разбил надежду.
— На воле мы быстро соберемся, — сдержанно сказал Чувырин. — Пусть маленький, но отряд. А люди и в Австрии и даже в Германии найдутся. Вот ведь нож Василий не из Тбилиси привез…