Мовгли, моя возлюбленная, не отворачивайся пока, не бойся запачкать свои пальцы, сделай мне трубку, чтобы я поскорее созрел для твоей ближайшей измены. Я очень хорошо читаю в твоей бесценной преданной душе, и я знаю, что ты сдержишь свое желание, пока не наступит неизбежный час, радостно освобождающий меня от грубой ревности.
…Это уже там, в Китае, мы оба в первый раз закурили. В Китае, в Шанхае, на улице Фу-Чеу. О, как ясно вспоминаю я это. Это было 6-го октября 1899 года в одиннадцать часов вечера. Мы пообедали у одного китайского негоцианта по имени Ченг Та. Когда певицы окончили свое мяуканье, Ченг Та предложил мне трубку, раскуренную в его курильне. Курильня Ченг Та была расположена в корпусе здания, выходившего на внутренний двор. У стен там находились четыре очень настойчивых кимоно, которые начернили брови Мовгли. Но сейчас же после второй трубки я забыл все; я видел только одно чудо; я видел, как вследствие чего-то таинственного стало возможным то, что мне всегда казалось невозможным: ясные глаза, девственные глаза моей туристки расширились, углубились, наполнились головокружительной и мятущейся чувственностью, — ее глаза как бы всматривались в бездну. И в этот вечер Мовгли, молчаливая и резкая Мовгли, искала моих ласк и жадно затягивалась из трубки.
После этого мы курили каждый день.
…В этом тайна. В ней пробудилось шестое чувство одновременно с тем, как оно начало потухать во мне…
Мы курили каждый день. Это понятно, не правда ли? Мы были молоды, богаты до пресыщения, мы жадно стремились ко всем возвышенным жизненным переживаниям; мы были бы безумны, если бы отказались от такого возвышенного переживания, как опий. Тотчас же между нашими душами установилась интимность; они стали сестрами; супругами, стали лучше понимать, стали лучше соразмеряться друг с другом. И теперь наша близость достигла своего апогея. Наши мысли стали тождественными, мы плачем в те же самые мгновения, по тем же самым причинам. Более того, когда она своим телом отдается там в курильне поцелуям посторонних, я знаю, что ее душа отделяется от тела, чтобы прийти в соприкосновение с моей душой и таким образом возместить ту ничтожную измену, которой она не может помешать.
Так и происходит все на самом деле. В ее теле пробуждалось шестое чувство в то же самое время, как оно замирало во мне. И в этом нет ничего, что не было бы рациональным, нормальным, хотя и непонятным. Так играет капризный опий, нет не капризный — мудрый. Женщины созданы для любви, и опий развивает и расширяет в них любовную страсть; мужчины созданы для мысли — опий подавляет у них шестое чувство, которое грубо противодействует умственным размышлениям. Несомненно, что такова действительность, и опий действует не без оснований; он всегда разумен.
…Еще одна трубка.
И опий медленно очистил меня от моего мужского пола, освободил меня от сексуальной одержимости, такой тяжестью обременяющей гордые и воистину жаждущие свободы умы. Сначала, когда я еще был неразумен, я огорчался и возмущался, как раб, оковы которого разбиты и который нежно тоскует о хлебе и крове у своего господина. Я поносил благоразумный закон опия; я считал его абсурдным и не правильным.
Я не понимал, насколько разумно, чтобы вожделение ушло из моего тела мужчины и в то же время усилилось в женском теле моей подруги. И я был нелеп до смешного, не желая отказаться от роли любовника, пока, наконец, я не стал более мудрым, когда опий открыл мне глаза, просветил также и ее; и вот настал день, когда разошлись наши тела, чтобы дать возможность нашим душам еще более сочетаться любовью в опии.
…Еще трубку, Мовг, моя дорогая, потерпи немного, это последняя. Я, наконец, свободен от всего на свете. И я чувствую твою душу, кокетливую и хитрую, которая начинает соприкасаться с моей своими страстными поцелуями. Дай же свободу, дай свободу твоему страдающему телу, предоставь свои пальцы, свою грудь, свой живот ближайшему к тебе мужчине и забудь бесполезную стыдливость. Опий высоко возвышает нас над землей. Я вижу только черный дым, который величественно расстилается вокруг лампы, и я слышу тысячи чудеснейших гармоний, которые заглушают твои вздохи и возгласы наслаждения. Итак, смейся и плачь, сжимай своего любовника в объятиях своих жадных рук и полных сладострастья ног; в безумном увлечении дай ему губы твои, зубы твои и вибрирующий язык; раздави о его грудь свои трепещущие груди. А я, я спаян с тобою в тысячу раз более интимно в наших слившихся воедино душах, которые ощущают чудесным образом друг друга в тысячах невыразимых ласк, полных непостижимой горячности. И ни одной минуты я не думаю о том, что без опия только мои руки, мой язык и моя грудь владели бы и наслаждались твоим телом.
И что же? Каким именем назвать вас, бессмысленные… О, вьючные скоты, да скоты вы — все те, кто не курите.
ПЯТАЯ ЭПОХА. ПРИЗРАКИ
О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ДОМЕ НА БУЛЬВАРЕ ТЬЕРА
Я не могу дать объяснения того, что произошло в доме на бульваре Тьера. И очень жаль, что я это рассказываю здесь, ибо так называемые рассудительные люди посмеются над этим, а другие, к которым и я сам принадлежу, не найдут в этом ничего, что могло бы исцелить их от безумия.
И все-таки, я расскажу про это, ибо это истинное происшествие. Произошло оно первого мая прошлого года в городе, названия которого из осторожности я не назову, на четвертом этаже дома, который не был ни стар, ни таинственен, наоборот, он был новым обыденным, безобразным зданием. Этот дом был построен очень недавно на развалинах квартала, пользовавшегося очень скверной репутацией. Широкий бульвар, нависший над рекой, заменил теперь лачуги с закрытыми ставнями, лепившиеся на склонах прибрежной горы. Переустроенный квартал имел очень почтенный вид. Но для фундамента новых домов воспользовались старыми порочными камнями, порочными, так как они созерцали порок. И, несомненно, бульвар Тьера был пропитан, остатками этой порочности.
Дом этот, под номером семь, был домом меблированных квартир. Мы, восемь или десять друзей, занимали целый этаж. Кто были другие жильцы, я никогда хорошо не знал. У нас там была устроена курильня опия, окруженная другими комнатами. Но в тех комнатах никто не спал, предпочитая, растянувшись на рисовых, циновках курить и болтать до зари. Опий освобождает своих поклонников от ига сна. Иногда мы занимались столоверчением и забавлялись тем, что задавали вопросы тому, что экстериоризовалось под нашими пальцами и поднимало, одну за другой, все четыре ножки. Среди нас был странный человек, очень молодой, совершенно безбородый с длинными черными вьющимися волосами. Он жил в курильне и одевался в желтое и синее, в костюм клоуна. Он находил этот костюм удобным для спиритических сеансов. В действительности, он был очень посредственным медиумом. Стол довольно легко вращался под его руками, но никогда при нем не случалось ничего необычайного.
Часто нас посещали женщины, жаждущие опия, жаждущие также и ласк, ибо опий, как бы подбивает ватой и войлоком чувствительность женщин и грубое соприкосновение с мужчиной кажется им тогда деликатным и прекрасным, как прикосновение андрогины. В тот вечер, про который я рассказываю, к нам пришла одна двадцатилетняя девчонка. Мы ее называли Эфир, по причине ее страсти к эфиру; каждый вечер ей нужен был полный флакон сернистого эфира. Это не мешало ей вслед за этим выкурить свои пятнадцать трубок. В этот вечер она была дважды в опьянении и лежала голая. Кто-то из нас целовал ее в губы. Лампа светила тускло, в комнате был полумрак. Мы болтали, сейчас я уже не помню о чем.
Почему нам пришла в голову фантазия вертеть стол, не могу вспомнить. Гартус — Гартус это клоун в желто-синем костюме с волосами женщины — первый поднялся и позвал меня помочь ему перенести стол в одну из комнат; вблизи опия стол не может вертеться. Я поднимался слишком медленно, и он, не дождавшись меня, перенес стол один. Еще и теперь моим глазам ясно представляется его согнутый и расчлененный на две части силуэт. Минуту еще я оставался распростертым, жалея покинуть сладкое очарование шестой трубки. Справа от меня лежала в полузабытьи Эфир; опьянение отягчило ей голову; она обеими руками обхватила голову мужчины, целовавшего ее, и прижала ее к своему телу. Я встал и пошел вслед за Гартусом.