В сыром и точно вязком воздухе комнаты горела только одна свеча; пламя ее танцевало сарабанду. В окна через тюлевые занавески луна рисовала на стенах кружевные узоры.

Мы уселись друг против друга и, положив на стол руки, довольно долго молчали. Некоторое время ничего не выходило, стол был неподвижен. Он даже не трещал, — вы знаете этот сухой и странный треск; предшествующий экстериоризованному движению. Нет, ничего не выходило. Мы перед этим курили и курили основательно. Может быть, в этом и заключалась причина неудачи.

Наконец, мне это надоело; я поднялся, открыл освещенное луной окно и оперлся на подоконник. Ночь была ясная, крыши были белы от лунного света, блестела река. Было совсем тепло. Ветер раздувал мою пижаму и ласкал мне грудь. Погода была чудесная, и в этот момент я услышал, как сзади меня клоун в желтом и синем задул свечу. И вот тогда начались необъяснимые явления.

Ветер овевавший мое тело вдруг показался мне холодным, ужасно холодным, как будто термометр внезапно понизился градусов на двенадцать. Стол с шумом упал и сейчас же снова поднялся. Я решил, что Гартус в темноте наткнулся на стол и опрокинул его. Но из глубины комнаты он мне сейчас же крикнул, чтобы я не шумел так. Я ничего не ответил, но я очень хорошо знал, что не дотрагивался до стола.

Я был так напутан, что не мог снять рук с подоконника. Наконец, собравшись с духом, с большим усилием воли я обернулся и увидел нечто необъяснимое. Стол был неподвижен, а Гартус шел к курильне. Я осторожно обошел стол, боясь прикоснуться к нему и тоже ушел в курильню.

Там все было по-прежнему. Курильщики изредка перекидывались словами. Лежа на своей циновке, Эфир продолжала прижимать к своему телу губы лобзающего ее. Свет луны не проникал сквозь плотные зановески, и только желтый свет лампы освещал потолок.

При моем появлении Эфир отстранила от себя лобзавший ее рот и с легкостью встала. Это меня очень удивило, так как за несколько минут перед этим эфир и опий ее совершенно парализовали. Но теперь она не была опьянена. Я видел, что ее глаза были ясны и светлы. Она оперлась на перегородку; ее тонкое нагое тело, казалось мне, увеличилось и изменилось. Детали очертаний были те же: мне были хорошо знакомы эти круглые плечи, мало выступающие стройные груди и узкий нервный профиль. Но все в целом производило иное впечатление. Мне казалось, что передо мною стоит незнакомая, чистая и выделяющая над средним уровнем женщина, знатного происхождения и с высокоразвитым интеллектом, а вовсе не неграмотная кокетка Эфир. Рассмотрев ее внимательно, я был поражен. Ее любовник позвал ее; она ответила ему медленным голосом:

— Mundi amorem noxium horresco «Преступная любовь внушает мне ужас.».

Эфир не умела читать. Говорила она только по-французски — и то в ее речи было много бретонских выражений.

Она снова заговорила тем же строгим голосом монахини или игуменьи:

— lejunus carnem domans dulcique mentem pabulo nutriens orations, coeli gaudis potiar «Укрощая мою плоть постами, питая душу сладкой пищей молитвы, достигну я небесных радостей.».

Курильщики не удивлялись. Несомненно их дематериализованному уму казалось естественным то, что меня поражало. Один только желто-синий клоун приподнял свои брови и взглянул на женщину. После этого он обратился к ней более вежливо, чем это у нас было в обычае.

— Напрасно вы стоите. Вы так устанете. Она не пошевельнулась и сказала:

— Fiat voluntas dei! Iter arduum peregi et affligit me lassitude. Sed dominus est praesidium «Да будет божья воля. Я прошла трудный путь и устала. Но бог поддержит меня.». Он с любопытством спросил:

— Откуда пришли вы? Она ответила:

— A terra Britannica. Ibi sacrifico sacrificium justitiae, qua nimis peccavi, cogitatione, verbo et opere. Mea maxima culpa «Я пришла из страны Бретани. Там принесла я справедливую жертву, так как много согрешила словом, делом, помышлением. Велик мой грех.».

— Какой ваш грех, — снова спросил ее клоун.

— Cogitatione verbo et opere. De viro ex me filius natus est «Помышлением, словом, делом от мужа мною сын рожден.».

Я ясно видел, как покраснело ее бледное лицо. Она продолжала говорить по-латыни, средневековою латынью монастыря и требника, которую я понимал, вспоминая изречения из библии; запах опия помогал мне вспомнить катехизис. Я сидел около лампы и во время этого разговора ждал, пока зашипит на кончике опий. Только это одно и уменьшало мой страх, — глухой страх, от которого у меня щемило в груди и который держал меня под своей властью, несмотря на внешнюю простоту всей этой сцены. Нервы Гартуса окрепли от выкуренных трубок и он говорил спокойно. Я смотрел то на него, то на нее, и образ их обоих до такой степени глубоко врезался в мой мозг, что ничего не изгладит из моей памяти этой сцены. Я и сейчас их вижу. Он желто-синий сидит на корточках на циновке, рукою опирается об пол; лампа по временам бросает светлые блики на его длинные черные волосы. Она, странная, чуждая, стоит голая, спиной обернувшись к стене и заложив руки за голову. Между ними шел живой обмен слов, и в то же время комнату все больше наполняло веяние чего-то замогильного… Голос незнакомки сохранял прежний монашескими тембр, но постепенно он звучал с большей силой, как бы приближаясь. Фразы сначала были отрывисты и коротки, но потом торопливые фразы спешащей путешественницы, не имеющей времени разговаривать, перешли в длинные периоды; уже говорилось о незначительных деталях; фразы были уснащены цветами реторики. Я слишком мало интересовался церковью и слишком был неуравновешен, чтобы понимать разговор. Позже я расспрашивал обо всем этом Гартуса, который знает язык духовным семинарий. Но он не любит разговаривать на такие темы, и я от него ничего не добился.

У меня сохранилось только воспоминание о том, как она медленно нараспев произносила латинские слова на подобие того, как это бывает во время церковной службы. По временам я схватывал отдельные слова, названия людей и стран, церковные термины; они беспорядочно врезались в мою память. Тогда они не имели для меня того смысла, который, может быть не правильно, я придаю им теперь: Astrolabius, A thonase, Sens, Argentenil, excommunitio, concilium, monasterium.B голосе чувствовалось оживление и энергия. Было похоже, что она на что-то возражала. Среди массы слов особенно выделялись два слова panem supersubstantialem, повторенные раз десять. Сначала они звучали с горячностью и силой, позже смиренно и с тоской. Внезапно голос стал бесконечно печальным и смолк.

Я слышал тогда, как заговорил желто-синий клоун и, хотя почти ничего не понял из его слов, но в общем вся речь его, как и заключительный вопрос, «Грех сладострастия. Какое было наказание бога»? показались мне совершенной чепухой.

Бледное лицо еще сильнее покраснело, и ее голос понизился на октаву. Она говорила шепотом и торжественно, словно исповедывалась; до меня едва долетело только несколько слов, произнесенных со странным оттенком отвращения. Я услышал слова «modo bestia-rum», «copulatione», «membris asinorum erectis», и резко отчеканенное с выражением дошедшего до тошноты отвращения слово castratus. Голос ее стал ясным, более медленным и таким отчетливым, что последние фразы целиком остались в моей памяти.

— Fuit ille sacerdos et pontifex, et beatificus post mortem. Nunc angelorum chorus illi absequantem concinit lau-dem celebresque palmas. Gloria patri per omne saeculum «Он был священнослужителем и первосвященником и блаженным после смерти. Хор ангелов поет ему хвалебную песнь в честь его победы. Слава отцу в веках.».

— А вы? — спросил Гартус.

— Dominus omnipotens et misericors deus debita mea remisit. Virgo ego fatua. Sed dimissis peccatis meis, nunc ego sum nihil «Господь — бог всемогущий и милосердный отпустил мне мои грехи, ибо я неразумная дева. Но теперь после отпущении грехов я ничто.».

Она три раза повторила слово «nihil» (ничто). И теперь казалось, что она говорит очень издалека. Слово «nihil» в последний раз донеслось почти, как чуть различимое дуновение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: