На правой скале стоял он сам. На соседней — Макухин. (Этот сомневался в успехе ловли.) Посредине, в каменной щели, стоял третий — широкий городской рыбак. Это были руки Кирьянова, ими он вытащит пойманного тайменя.

Таков был его план — ловить втроем.

Гремели буруны.

Кирьянов раскачал и кинул блесну. Она сверкнула — приводняющейся ракетой. Все трое замерли — выжидая.

…Таймень взял только с двадцатого заброса. Кирьянов уже и руки отмахал, и отчаялся. Решил, что рыба ушла. Но, догадавшись кинуть блесну к самой скале (блесна, падая, ударилась сначала о камень), соблазнил тайменя.

Он взял блесну.

Из-под скалы взлетели брызги — высоко. Унесся громовой удар. Вернулось многократное эхо — горы злыми псами лаяли на Кирьянова.

— Что, не понравилось! — засмеялся он и опомнился. Надвинулось тяжелое, даже страшное: предстояло утомить рыбу, держа ее на натянутой лесе. Хорошо, что трое…

А уже накатывали разнообразные задачи. Их нужно быстро решать: таймень метался, удилище гнулось, ладони горели, ноги скользили.

Кирьянов цепко держал рвущееся удилище. Чувствовал — руки превратились в толстые резиновые жгуты. При каждом новом рывке они растягиваются, растягиваются… Он сопел, морщился, бормотал сердито:

— Удержу… Удержу…

В кипенье рыбьих всплесков ему слышалось:

— Оборву!.. Оборву!

Когда уже и сил не было, и Красный Таймень рванул в сторону и приостановился от нерешительности (или боли), он сунул удилище третьему. Тот засуетился, ловя удилище за комель, споткнулся, вскрикнул испуганно: «Ух, тут и шею сломать недолго!» и сделал очень важное — оберегая лесу от скальных граней, передал удилище Макухину. Теперь уже Макухин, пытаясь сохранить равновесие, балансировал и одновременно гасил удилищем все рывки тайменя.

Тот быстро пошел поперек заводи, к выходу на течение, но третий ловко схватил брошенное ему Макухиным удилище и придержал рыбину… Вот удилище снова у Кирьянова… Опять третий… Макухину… Обратно… Третьему…

Кончилось!

Садилось солнце. Густели тени. Леса дрожала, брызгалась мелкими каплями. Красный Таймень подавался туго, но подавался. А третий (его была теперь работа — выводить измученного тайменя) все сматывал да сматывал лесу, накручивая ее вращением удилища. На клешнятых его руках шевелились толстые сухожилия.

Кирьянов с Макухиным, видя близкий конец, спустились вниз. Теперь они теснились в щели — все трое — потные, взъерошенные.

Кирьянов смотрел на медленно всплывающего Красного Тайменя. Думал: наконец-то ушли — и навсегда — зимние тревожные сны. Но, должно быть, оттого, что Кирьянов до смерти был измучен, он вдруг ощутил боль. Это была пронзительная боль. Мерещилось — его самого тащили наверх, зацепив трехрогим крючком. Это невыносимо. Хотелось крикнуть: «Не надо! Отпустите! Мне больно!»

…Вода уже почти черная. Из этого черного всплыла, засветилась рыбища, слабо шевелила жаберными крышками.

— Дьявольская это штука — попасть на крючок, — тихо сказал Кирьянов.

— И чего ты болтал, что он красный, он же пестрый, — упрекнул его Макухин.

Третий, не допустив, даже оттолкнув Кирьянова, сунул крючковатые пальцы в рыбьи жабры и, пятясь, вытянул тайменя на камни. Споткнулся и тяжело сел. Выругался.

Красный Таймень лежал на камнях. Теперь нужно его приколоть ножом, вынуть из пасти блесну, нести в поселок, хвастаться, делить на три равновеликие части…

Гнусно, мерзко… Подло!

Упал, прорвавшись между гор, кровавый луч в свой обычный час, в определенную минуту. Лег на черно-фиолетовую заискрившуюся густую воду. Пустая вода, мертвая… Кирьянову даже показалось странным, что он находил все эти каменные шишки внеземными, марсианскими. Это было глупо… Было…

Кирьянов снова ощутил во рту колючую железку и полную невозможность выплюнуть ее.

Он стоял, смотрел и видел — гаснет луч, и умирает перед ним горный прозрачный мир. Вместе с Красным Тайменем он убил его. Сам! И Кирьянов понял — больше он сюда никогда не приедет.

Те, двое, курили, весело переговаривались. От них пахло табаком, потом, серной вонью горелых спичек.

— Я говорю, мы понесем его на удилище, — втолковывал Макухин. — Проденем сквозь жабры.

Продели и понесли, громыхая камнями и чертыхаясь. Кирьянов смотрел им вслед.

— Слышь! — крикнул, оборачиваясь, Макухин. — Мы из него во какой балык сделаем, под водку, Согласен?

Возвращение Цезаря

Вот уже минут сорок Каляев топтался на огромнейшей куче мусора.

Направо от него был закатный город. (Тени крайних домов протягивались даже сюда, на высыхающие болота.) Прямо уходило шоссе. Пыль и жженый бензин летели с машинами.

Болота… Когда-то они были приятные, дупелиные, с короткой травкой. Сейчас здесь городской отвал — болота осушали мусором.

Каляев посмотрел на них. Но думал о том, что получилось глупо: вместо наслаждения вечерней едой надо стоять на высокой куче металлических отходов и смотреть на болота и шоссе.

Зазвенело. Каляев взглянул — два пацана проволочными кочережками разбирали мусор. По временам они что-то выуживали и, после спора, клали в мешок.

Пацаны приехали сюда на красном мопеде. Он стоял рядом. Что они могли брать здесь?

Каляев поглядел себе под ноги и увидел куски алюминия и латуни, медные шестерни. Решил — для детей это великое игровое богатство.

Должно быть, привезя найденное домой, они балуются железяками, раскладывают их, делают пистолеты и стреляют друг в друга горошинами.

— Для чего берете? — спросил он пацанов.

Они подняли головы. Молча глядели на Каляева. В глазах их напряженная серьезность: или старались понять его вопрос, или прикидывали, стоит ли он ответа.

— Для чего мусор гребете? — крикнул Каляев, сердясь.

— Моделируем, — ответили они. Поднялись, взяли мешок. Повозились с мопедом и укатили, треща мотором, пустив тонкие струи гари.

— Моделируем, — повторил их ответ Каляев. — Моделируем…

И нервно затоптался: он не мог смоделировать поведение Цезаря: ведь должен был обогнать его, должен, тот шел, а Каляев воспользовался автобусом.

Получилось так: с работы он пришел голодный и раздражительный, в машине, при посадке, порвали рукав нового костюма.

Порвали слегка, но Каляев расстроился. К тому же день был знойный: Каляев на работе потел и задыхался. Тело его хотело прохлады.

Дома было хорошо, жена подала окрошку прямо из холодильника.

Он хлебал и постепенно успокаивался. Когда ел второе, жена сказала, что Цезарь опять сбежал — выскользнул перед его приходом и ушел. Наверное, теперь он гуляет в сквере или обнюхивает углы домов. Будет новый скандал в домоуправлении.

Каляеву бы кинуться ловить собаку, но усталость и вкусный обед преодолели.

— А, придет.

Каляев знал, что такой ответ порадует жену: Цезарь, старея, превращался в неопрятную, рассеянную собаку. Жена тяготилась им. Сам Каляев не любил рыхлую морду Цезаря, обвисшие веки, его вздохи, бессонницы, ночное постукивание когтей по твердому полу. К тому же зубы Цезаря болели, отчего он кряхтел и даже постанывал.

Да и сколько можно терпеть эти дурацкие побеги! Со времени, когда свалкой испортили ближайшие болота, Цезарь сбегал раз двадцать. Бежал он в одно место — вдоль шоссе к Марьяновским далеким болотам. Там и охотился — один искал птицу, делал стойку, пугал… Там его приходилось искать.

И вот снова ушел — на заплетающихся ногах.

Каляев принялся было за десерт (чернослив со сметаной). Но вдруг ему вообразилась белая собака, шаткой походкой пробиравшаяся к болотам. В конце концов это почтенная страсть. Сам он (и обстоятельства) поборол желание охотиться, бродить по болотам с ружьем.

А вот Цезарь не может, он рожден только для дела охоты. Каляев поднялся. Но где искать собаку?…

Он прошел улицами — Космической, Авангардной. На скамейках сидели всевидящие старухи. На вопросы о белой собаке они отвечали отрицательно. Тогда-то в автобусе он приехал сюда, к выходу из города, и стал ждать Цезаря.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: