Глава десятая. ПСКОВСКИЕ ГОНЦЫ
В темноте избы раздался сонный голос матери:
— Ты где пропадал? Поешь, там пироги на столе.
Николке есть не хотелось. Его знобило, и он влез на печь. Согревшись, скоро уснул, но спал беспокойно, ворочался, кричал во сне и просыпался.
Ему приснились удавленники с синими лицами. Один из них был однорукий, другой — огромного роста. Они висели на суку старого дуба, что рос на Домской горе, над обрывом. Головы у них были в таком положении, как будто они кивнули кому-то да так и застыли. Ветер легонько раскачивал и поворачивал висящих, а они переговаривались вполголоса по-немецки. Была непроглядная ночь, но удавленники были освещены отблеском какого-то зарева. Однорукий проскрипел: «Горит, проклятый!»
И тут Николка увидал, что далеко-далеко, на самом окоёме, горит город, из огня встают белые, как сахар, храмы и сверкают, точно раскалённые, золотые купола.
Но вот удавленники вылезли из своих петель, медленно спрыгнули на землю и пошли к Николке. Он хотел бежать и не мог двинуться с места. Огромный сказал злорадно: «Тебе жалко Пскова? Сейчас мы тебя повесим!»
Они схватили Николку, потащили к дубу и надели ему петлю на шею. Николка стал задыхаться, попытался крикнуть и проснулся.
— Домовой тебя, верно, душит, — услышал он голос матери. — Прочти «Отче наш» три раза…
Николка прочёл, поворочался и снова заснул. Ему приснилась мать. Она стояла в нише — наподобие тех, в каких стоят высеченные из камня латинские святые. На ней была длинная белая рубаха и чёрный венок. Два немца-каменщика в кожаных передниках с мастерками в руках быстро-быстро закладывали нишу кирпичом. Мать протягивала к Николке руки и молила глухим далёким голосом: «Николка! Николка! Сынок, спаси!»
Он поднял с земли большой камень и хотел крикнуть грозно: «Прочь, лиходеи! Зашибу!» — но камень выпал у него из руки, словно она была неживая, а вместо грозного окрика из глотки выдавился беспомощный вопль.
Подняли Николку ещё затемно — надо было идти к заутрене. Когда возвращались, едва светало и небо казалось пасмурным, но только сели за стол, как в слюдяные окошки ударило яркое солнце.
Мать поставила на стол горшок со сметаной, крынку парного молока, горячие оладьи и ватрушки, пироги с мясом, с грибами и свежей капустой. Налила в плошку свежего меду, текучего, как вода. Принесла из погреба жбан с холодным квасом и кувшин с пивом. Поставила огромную сковороду лещей, томлённых в сметане, и холодный отвар из яблок, груш и слив.
Еды на столе было столько, что можно было накормить весь Русский конец. Что ж, на то и праздник! Саввушка уже весь вымазался в меду, мать и отец были веселы — ничто не напоминало о страшной угрозе, нависшей над Псковом.
Сколько Николка помнил себя, вся жизнь Русского конца так или иначе была связана со Псковом. Постоянно бывало так, что кто-то ехал во Псков, кто-то приезжал оттуда; на юрьевских ярмарках псковских купцов всегда было больше, чем прочих. И псковичи, и юрьевские русские считали Русский конец пригородом Пскова. Николка давно мечтал побывать в этом городе, который, по словам отца, был во много раз больше и красивее Юрьева. Отец обещал взять его с собой, как только самому случится поехать за чем-нибудь во Псков, и Николка с нетерпением ждал такого случая.
И вдруг оказывается, что Пскова не будет! И дома, и жители — всё погибнет в огне! Николке до жути явственно представилось, как, проломав крепостные стены, в город хлынуло стотысячное магистрово войско, как по улицам бегают немецкие воины и одни из них зажигают дома смоляными светочами на длинных древках, а другие — подпирают кольями двери домов, чтобы никто не спасся.
Чем больше Николка думал об этом, тем ему становилось страшнее. Есть не хотелось. Он выпил ковш квасу и начал задумчиво ковырять леща. Рассеяно глядел он на праздничные яства и даже не притронулся к своим любимым пирогам с грибами и капустой — румяным, гладким и блестящим, оттого что мать помазала их сверху яйцом. Подняться из-за стола, покуда, прочитав молитву, не поднимется отец, он не смел — не было такого обычая. А подниматься из-за праздничного стола отец не спешил.
Когда Николка вышел наконец из избы, от солнца и студёного воздуха защипало в носу. На теневых скатах крыш ещё белел иней, а скаты, обращённые к солнцу, были уже мокрые. Облик праздничного утра был столь радостен, что Ни-колке на мгноление показалось, будто то ужасное, о чём он узнал ночью, просто приснилось ему, как снились всю эту ночь разные страсти.
«Хоть бы Мартын пришёл», — подумал Николка, поднимаясь на голубятню.
Мартин был единственный человек, с которым можно было поговорить о том, что сейчас тяготило его: ведь тот знал ту же тайну, что и он; его, так же, как и Николку, «сильные мира сего» могли вздёрнуть за то, что он знает лишнее…
Вместе с Николкой на голубятню поднялся Саввушка. Он брал пшеницу из мешка и сыпал её Трифоновым гонцам в новый большой отсадок, в котором они теперь сидели. Потом Саввушка стал кормить других голубей. С упругим свистом крыльев они подлетали к нему — не только со всех концов чердака, но и через окошко с улицы. Голуби садились ему на плечи, на руки, а иные лезли прямо в мешок. Этих Саввушка отгонял, чтобы ненароком не попортили зерна.
Николка вязал сеть для голубиной западни. Работая, он мысленно возвращался ко Пскову. Дело ясное: нужно известить псковичей, и поскорее. Но как? Может, открыть всё отцу? А вдруг он скажет: «Не встревай не в своё дело»? Как в тот раз, когда Николка заступился за Мартина. Взрослые живут с опаской да с оглядкой: немцы не раз учиняли погромы в Русском конце и всегда рады воспользоваться для этого любым поводом, хотя по мирному договору епископ с Орденом и обязаны оберегать русских от обид и притеснений. Нет, взрослых не надо впутывать в это дело — у них забот и так хватает… Вот кабы здесь был Трифон Аристов!
Николка покосился на Трифоновых гонцов. Если псковичи смогут вовремя позвать на помощь Москву и Новгород, магистр возвратится от стен Пскова не солоно хлебавши, как уже не раз бывало. Но ведь совсем недавно подписан мир и псковичи живут себе спокойно и ни о чём не подозревают! И если Псков останется один на один со стотысячным магистровым войском…
Дело ясное, надо послать голубя с вестью. Для того они тут, собственно, и сидят. Только вот незадача: читать-то его отец Исидор научил и теперь не нахвалится своим учеником, а учить письму только ещё собирается! Но скоро ли выучишься письму настолько, чтобы составить нужное послание? Не доучишься ли до того, что от Пскова одни угольки останутся?
Размышляя, он привычно орудовал плоской деревянной иглицей, на которую был намотан запас ниток. В левой руке у него была гладкая дощечка. Николка продевал иглицу в готовую ячею, завязывал узелок, затягивал его покрепче, потом обёртывал ниткой дощечку, продевал иглицу в следующую ячею и делал очередной узелок. Так он быстро проходил по всему ряду, и на дощечке оказывалось столько витков, сколько раз Николка продевал иглицу в ячеи и завязывал на них узелки. Тогда он вынимал дощечку и оказывалось, что готов ряд новых ячей.
«Остаётся одно, — думал Николка, — пусть напишет Мартын. Он, правда, по-русски не может, но это не важно — Трифон разумеет немецкую грамоту. Чернил да бумаги выпрошу у отца Исидора, он мне даст… Хоть бы скорей Мартын пришёл!»
На лестнице послышались шаги. Что-то тяжеловаты они для Мартина. Николка с удивлением увидел отца, который почти никогда сюда не поднимался с тех пор, как его сын, обожавший голубей, научился управляться с ними лучше всякого взрослого.
Отец был на редкость в добром и весёлом расположении духа: ему много радости доставляла работа над Трифоновой лампадой, а сегодня к тому же был Новый год и такое яркое солнце! Он сказал:
— У всех нынче праздник, а они, сердешные, — отец кивнул на Трифоновых голубей, — томятся в клетке! Давай отпустим их — всё равно до Рождественской ярмарки они уж вряд ли понадобятся! Прилетят они домой, и у них тоже будет праздник! Да и Трифон обрадуется, что мы о нём в Новый год вспомнили.