Марфа отошла от порога и села на лавку, излюбленное свое место, и не столько излюбленное, сколько навсегда выбранное, она и представить не могла, чтобы сидеть вот так, без дела, еще где-нибудь в своем доме. «Досталось, видать, Масею, этак-то отощал, совсем с лица спал!…» Эта мысль словно бы уколола в сердце, ее сразу зазнобило. Марфе до слез стало жаль сына; как и тогда, когда узнала, что осудили его, сперва родилась злоба на кого-то неведомого и ни разу не виденного, кто виноват был в несчастьях сына, так и сейчас она припомнила недавний разговор, который вела с мужем возле бани, и вся ее неопределенная злость почему-то перекинулась на него, показалось, что отец хотел сыну недоброго, и она вдруг почувствовала, что легко может возненавидеть близкого ей человека той слепой и неистовой ненавистью, какую навряд ли поймет кто даже в здравом уме.
Зазыба тем временем тоже не забывал про Масея, верней, не мог не думать о нем, и, что бы ни делал — снуя по заулку с ведрами от колодца и обратно и связывая березовый веник за глинищем, — без конца его мысли кружились вокруг сына. Во-первых, появление сына было совсем неожиданным, а это одно уже не могло не вызвать сильного потрясения, которое не так просто проходит, хорошо, если на смену придет другое потрясение, более сильное, а во-вторых, в связи с необычайным возвращением Масея вообще было о чем подумать. Другое дело, что Зазыба гнал от себя недобрые мысли, сознательно обрывал их в зародыше, как рассудительный человек, которому мало только с налету схваченного, краем уха услышанного; ему необходимо вникнуть в суть дела, чтобы все понять, а тогда уж делать выводы. Поскольку отгонять мысли о сыне, о подробностях его возвращения в деревню становилось с каждой минутой трудней, он старался ухватиться памятью все равно за что, только бы уйти от главного. На досуге таким образом многое можно перебрать в памяти. А у Зазыбы теперь и вправду было время, ведь то, что делал он руками, нисколько не мешало голове, наоборот, даже благоприятствовало своей размеренностью и неспешностью. Но каждый так уж устроен, что только сиюминутным или только будущим не может долго жить. Все чаще приходит на ум что-нибудь из давно пережитого, поэтому, считай, уже вроде отрезанного, потому что человек, каким бы изобретательным он ни был, не способен возвращать к жизни минувшее, он властен над ним только в воспоминаниях.
Видно, потому легче вспоминалось Зазыбе прошлое, что и настоящее и будущее, как говорится, дальше своего носа пока трудно было разглядеть. Может, потому, что шла война, вспоминалось все больше военное, видно, непроизвольно: немного империалистическая, когда Зазыба кормил в окопах вшей на румынском фронте, а то все гражданская. Благо было с чего — империалистическую он закончил в пятнадцатом, когда приехал долечиваться в деревню, гражданскую же прошел без малого от начала до конца, попав к Щорсу. Щорс наведался в восемнадцатом в Забеседье не случайно, не проездом, — он стоял тогда на Унечи, узловой железнодорожной станции, формировал Богунский полк. Родился Николай Александрович, или, как его, двадцатилетнего парня, называли «батька Щорс», на Черниговщине, в Сновске, но не меньше почитал он и отцовскую родину, Беларусь. Сам Щорс порой шутил: мол, я одним махом и хохол, и кацап, и белорус. А еще больше смеялся, удивляясь, что до сих пор белорусам не придумано клички — ерунда, кажется, а вот же… Словом, белорусов, которые попадали в полк, он тоже называл земляками. Зазыба случайно записался в Богунский полк, но никогда об этом не жалел. Только из Богунского вскоре перешел в Таращанский. Это было время, когда из оккупированной и гайдамацкой Украины выходили на Унечу преданные Советской власти партизанские соединения. Попали туда и таращанцы, от которых перед тем сбежал их первый командир Гребенка. Вместо царского офицера отрядом командовал теперь рабочий Боженко (в отличие от Щорса этот действительно был по возрасту уже «батькой»). И вот в те дни среди таращанцев Зазыба встретил своего однополчанина по румынскому фронту. Само собой, снова сошлись. Ну, и остался Зазыба с ним у таращанцев, тем более что никакая канцелярия не мешала. С таращанцами брал Зазыба Киев, участвовал в боях за Фастов, Бердичев, Новгород-Волынский, Гощу… Незадолго перед тем, как получить ранение за Шепетовкой-Подольской, ему посчастливилось побывать в Веремейках. Созвал тогда их, ветеранов бригады, Боженко в штаб и сказал: «Людей нам не хватает. В полку еще туда-сюда, а у кого и по сто человек не наберется в ротах. Надумал я такое дело, братки. Отправляйтесь-ка вы все по своим деревням, по городам. Собирайте там людей — молодых, средних, старых, какие захотят' пойти к нам. Но смотрите, чтобы добровольно было. Не надо насилия. Власть советскую уважайте. Авось пополним бригаду новыми бойцами». Хоть и далеко было Зазыбе ехать до Веремеек, но подался он в родные края охотно. В штабе бригады выдали соответствующий мандат со штампом: «Украинская Советская Республика. Первая Украинская армия. Первая Украинская советская дивизия. Штаб второй таращанской бригады. Действующая армия».
Из всей своей поездки Зазыба хорошо запомнил, как уже на второй день после приезда в Веремейки отправился с мандатом в Белынковичи, к войсковому комиссару товарищу Олейникову. Взял он туда с собой и малого Масея… Опять Масей!…
Спохватившись, Зазыба утопил в шайке, полной горячей воды, березовый веник и принялся заливать ковшом угли в печи. В лицо сразу пахнуло жаром и золой, Зазыба даже заслонился согнутой в локте свободной рукой. Наконец он отставил ковш, посидел немного на корточках перед печью, ожидая, что внутри вот-вот блеснет незалитый уголек. Но напрасно. Тогда Зазыба второй раз за сегодня подмел пол в бане, осмотрелся, — кажется, можно было идти звать сына.
Светало.
Хотя Зазыба наперед и не рассчитывал, однако баню подгадал к самой поре, будто по твердому уговору: просыпайся, мол, после ночи да иди мойся.
Зазыба вошел в хату, опустился устало на лавку. От его тихого движения вздрогнула, завозилась на топчане Марфа — она все-таки прикорнула под самое утро, не выдержала глухой тишины в доме, да и боязно было разбудить ненароком сына. Видно, ото последнее обстоятельство и повергло ее в тревожный сон.
— Ты бы потише хоть… — забеспокоилась она.
— Ничего, — громко, не понижая голоса, отмахнулся Зазыба. —Баня-то готова!
— А ему теперя, может, и не нужна наша баня, — снова зашептала Марфа.
— Ну, нужна не нужна, а я говорю, что готова, — кажется, еще громче сказал Зазыба, будто пришел с далекой дороги и застал в доме непорядок.
Теперь уже не мог не проснуться и Масей, как бы крепко он ни спал. Однако пробудился спокойно, так просыпаются люди или на короткое время, мол, только вот гляну вокруг, а потом снова засну, или приученные к внутреннему контролю, когда надо все время быть настороже и не выдавать своего присутствия.
Зазыба заметил, что Масей проснулся, и обрадовался — жалко было тормошить сына.
— Говорю, баня готова, — сообщил и ему Зазыба.
— Уже? — словно бы удивился Масей.
— Дак рано же, — ласково сказала мать.
— А может, ты передумал? — спросил Зазыба. — Может, зря топили?
— Наоборот!
— Тогда будем собираться. Давай-ка нам, мать, чистое белье.
Масей легко, рывком отшатнулся от стены и так же легко отвел назад согнутые в локтях руки.
— Эх, проспал, — пожалел он. Надо было сжечь в бане все это. — И кивнул на стеганку и на штаны, сшитые то ли из дешевого сукна, то ли из крашеной посконины. Зазыба в ответ усмехнулся.
— Огонь снова можно развести. Сожжешь, раз уж тебе так хочется. Тем паче что костюм твой у нас сохранился.
— Дак лежит твой костюм! —обрадованно подтвердила и Марфа. — Сберегли!
— Спасибо, — улыбнулся сын.
— Может, достать? — вскочила мать.
— А и правда, сын, — поддержал Марфу Зазыба, — зачем уж этими лохмотьями трясти? Пощеголял где-то и хватит!
Когда все необходимое для бани было сложено хозяйкой на скамье в одну стопу, а потом завернуто, как и полагается в таком случае, в полотняный ручник-утиральник, Зазыба сказал Марфе: