Тамара дернулась, толкнула стол, и будильник упал. Она увидела наконец время. Было еще рано. Всего лишь одиннадцать часов, начало дня.
— Ну что ж, иди. Будем думать еще, — сказал Гмыря-Павелецкий. И Тамара, сгорбившись, вышла.
В зале, на Андреевой месте, за печкой сидела Маруська Кастрючиха, сидела, ковыряла в носу.
— Резьбу сорвешь, — мимоходом, опускаясь на стул, бросила Тамара.
— А вот и не, Тамарка, — засмеялась Кастрючиха и стыдливо спрятала руки. — У меня он без резьбы. У нас в деревне резьбы не признают... Кончается, сходит твое счастье.
— Какое счастье?.. А ты откуда знаешь?
— Так мы ж, деревенские, без секретов живем. Знает ветер, знаем и мы. Хотела я на счастье посмотреть. А смотрю на несчастье...
— Иди, Маруся, иди в свою деревню.
— Пойду, Тамарка, пойду, дай срок. Не приспело мое еще время. Ты послушай меня, послушай меня, дурищу, Тамарка. Может, я что и толковое скажу. Жил в нашей деревне хлопец-сирота. Вроде бы дурачок. Мужиков-то в деревне и разуваться не надо, по пальцам пересчитать можно, все бабы. Так вот, женился он года два-три назад. Ну, как женился, сельсовет, конечно, его не расписывал — годов не хватает. Прибился к одной солдатке, прилепился к ней. А через сколько там положено, в деревне заговорили: «Сына недоросток наш выстругал...» Так я к чему это. Солдатка при нем счастливая, куда счастливей многих наших деревенских баб, которые сами при себе. Справная такая стала. Вот, значит, и какой-никакой мужик, зеленуха, может бабе счастье дать.
— Есть, значит, в вашей деревне, кроме него, и другие справные мужики.
— Не, Тамарка, не... Мужики-то есть, да та баба не вертлявая, за своего обеими руками держится. Каждый год по дитенку, да еще по сыну при нонешних временах — это любить надо. Без любви, взаимности — не получится.
— И откуда ты все это знаешь, Маруся, как будто сама рожала?
— Так мы ж в деревне живем, Тамарка. Дурная ж ты, дурная, никак тебе ничего в голову не вбить. А я рожать буду еще, буду. Одно прошу, чтобы дети не в меня пошли, не рябыми удавались. Ну, да я знаю, как это делается: темной, без звезд, ночью зачинать надо.
— А к чему ты мне это говоришь?
— А ни к чему, Тамарка. Вот так сидела тут на вашем месте и пригадалась мне наша деревня... Я даже место придумала, где вам хату поставить. На бугре, за озером. Фундамент уже есть. Брат наш старший перед войной строиться взялся. Убили полицаи, а фундамент стоит, быльняком только схватился... А хотите, можете в наш дом. Батька рад будет. Он боится в хате один сейчас... Нас ведь когда-то много было. В один год трое померли: два брата и сестра. И нам с Васькой веселее будет. Это ж, считай, детприемник в нашей деревне объявлять можно. И мне с Васькой никуда ехать больше не надо. И вы с Андреем каждый год по сыну. — Кастрючиха засмеялась.
— Ладно, Маруся, — сказала Тамара, чтобы не обидеть Кастрючиху. — Я подумаю. Иди гуляй, я подумаю...
Тамаре хотелось остаться одной, но только ушла Кастрючиха, как подкралась Симочка, обняла за плечи и зашептала в ухо:
— А я знаю, Тамара, а я знаю, что вам с Андреем делать. В банду вам подаваться надо... Я название уже придумала: «Черная кошка». Хорошее название.
— Хорошее. Только была уже банда с таким названием: все в кожаном — портфели кожаные, ридикюли кожаные, перчатки кожаные...
— А ты откуда знаешь про эту банду? Это же наша банда, в нашем городе орудовала...
— Карманы вырезала у людей в автобусах и магазинах...
— Точно...
— А кто приметит да укажет, что карман режут, тому тут же бритвой по глазам...
— Точно...
— Детей воровали, кровь их пили...
— Точно... Так и ты была в этой банде?
— Не была я, Сима, ни в какой банде.
— А откуда знаешь все?
— Оттуда и знаю, что не было такой банды. Выдумывали люди. В каждом городе одно и то же.
— Выдумывали. Выдумать можно страшней, интереснее... У нас будет своя «Черная кошка». Ты будешь черной кошкой. Ты ведь черная! Из жизни будет, а не от выдумки. И ты, как черная кошка, атаманша, можешь заиметь любовника.. Ты думаешь, они, — Симочка кивнула в сторону бабы Насты и Вии Алексеевны, — они тебе разрешат иметь любовника? А в банде ты сама себе хозяйка. Одного любовника мало — двух можешь завести. Неправду я говорю?
— Правду, Симочка, правду.
— По рукам, значит?
— Значит, по рукам, Симочка. Только сначала сходи во-он туда, знаешь? Сходи, хоть до ночи еще и далеко.
— Дура, — взвизгнула Симочка. — Дура ты, а не черная кошка.
На визг этот ее подошла Вия Алексеевна.
— Что это вы не поделили, девочки?
— Да она вот, дура, — Симочка ткнула пухлым пальцем в Тамару, — в туалет меня отправляет.
— Тебе хороший совет дают, а ты на стенку лезешь, — засмеялась воспитательница, — так визжать — до греха недалеко. Баба Наста, проводите Симочку.
— И пойду, и пойду... на вас всех... — И Симочка ринулась к двери, которую уже отпирала баба Наста.
— Была у Гмыри-Павелецкого? — подсаживаясь к Тамаре, спросила воспитательница. — Что он сказал?
— Да то же, что и вы...
Не хотелось ей в эту минуту говорить с воспитательницей. Не хотелось говорить об Андрее. Все, что было связано с ним, уже кончилось для нее, ушло в прошлое, в сон. Дивный, дивный и немного глупый сон. И радостный, потому что не сбывшийся. Сон, как ее веселое детство, сотканное из полупридуманных цветных пятен: солнца, брызг воды, женского смеха и лошадиного ржания. К этим пятнам сейчас добавятся тень печки, пестрядь печатных буковок, нереальность живущих до сих пор на земле деда Архипа и его рыжего Леньки, чад полесских салотопок.
Кончился для нее детприемник. Сколько можно есть бесплатно казенный хлеб. Нет, никто ее не упрекает, что она висит на шее у государства. Но она сама знает: висит и объедает. Потому что так не раз говорили ей в детдоме и колонии. А здесь ничего не говорили, здесь приискали для нее работу.
Тень художественной мастерской нависла над ней. Той самой мастерской, из-за которой она попала в свое время в колонию. Той самой мастерской, где вышивали гладью, бисером и крестом подушечки и салфетки. Цветастые, нарядные подушечки и салфетки. Вышивали кривенькие и полуслепенькие, и полусошедшие с ума девочки — отходы отгремевшей войны. Но кто об этом знает? Кто здесь, в детприемнике, может представить ее ужас перед такой художественной мастерской. Знает ли эта красивая женщина, любящая красивые наряды, кто вышивал ее платье...
— А что он мог тебе еще сказать, — задумчиво роняет Вия Алексеевна. — То же самое говорит мне и мой муж...
— О чем вы?
— Как это о чем? О тебе и Андрее...
— А при чем здесь Андрей?.. — Что это они все стали такие заботливые, обуяла людей забота.
— Ребенок он, — сказала Вия Алексеевна. — А к детям все привязываются, у кого сердце есть... В каждом мужике — большом и маленьком — ребенок. Ребячеством и берут нас мужики, переворачивают души... Хотела бы я на тебя и Андрея... и на себя лет так через десять взглянуть. Как бы вы встретились. Неужели все так и кончится?..
— Все так и кончится, — сказала Тамара.
И они замолчали и взгрустнули. Младшая, потому что знала: действительно, все так и кончится. Кончилось уже детство. Старшая, потому что не хотела еще верить, что ее детство прошло уже давным-давно. Старшая верила в свое счастье, поверила в него, ежедневно заглядывая за печку, где сидели двое. Младшая в эту минуту не верила в свое счастье, потому что не знала и не могла знать, когда и почему эта старшая стала вдруг счастливой и обрела веру.
Теперь уже Тамару не надо было будить по утрам. Она просыпалась сама. Только солнце падало ей на лицо, она открывала глаза. Щурилась, припоминая всякий раз давнее, до конца не припоминающееся, но связанное с солнцем и пробуждением. Может быть, это уходили остатки сна или бродили в ней, не даваясь памяти, обрывки снов. А может, солнце знало о ней что-то такое, что она давно уже забыла, хотя не должна была забывать.