Тут я должен сделать пояснительное отступление для тех, кто моложе меня. Хоть городской транспорт и очень подорожал у нас за последнее время, но всё-таки, по сравнению с ценами на продукты и вещи, он не очень дорог. Не так было в годы двадцатые. Тогда было иное соотношение цен. Даже некоторые взрослые отказывались от трамвая и ради экономии порой ходили на работу пешком. У большинства же школьников денег вовсе не водилось, а прокатиться «зайцем» было очень нелегко. В каждом вагоне, справа от входа, сидел кондуктор. Он следил, чтобы все пассажиры ехали согласно купленным ими билетам. Над сумкой у него висели три рулончика с билетами разных цветов. Цвета я позабыл, но помню, что если едешь недалеко — платишь семь копеек, если подальше — десять, а проезд по всему маршруту стоил пятиалтынный. Сумма огромная! В переводе на мороженое — три порции! Так что не надо удивляться тому, что нам с Ленькой очень хотелось покататься по Питеру задарма.

На следующий день я с утра набил карманы курточки кусками хлеба и отправился на угол Среднего проспекта и Восьмой линии, где у трамвайной остановки ждал меня мой напарник. Вскоре подошла «шестёрка». Народу в вагоне в то воскресное утро было немного. Кондуктор покосился на нас, — но и только; прогнать не имел права. Ленька громко, но не вполне внятно, проглатывая от смущения окончания некоторых слов, произнёс:

 — Граждане! Помоги(те) кто сколько мо(жет), кто сколько хо(чёт) в пользу беспризорных дефективных де(тей)!

Мы прошли до двери на переднюю площадку, — Ленька с кружкой, я — с цветами. Два или три пассажира опустили в кружку по монетке, и я выдал им по цветку. Сошли мы на площади Труда, возле тёмно-красного Благовещенского собора, который ещё высился там в те времена. Здесь я намекнул Леньке, что не стоит призывать к пожертвованиям в пользу дефективных детей. Ведь не все беспризорные — дефективные. Но Ленька возразил мне, что так больше «жалобности», так больше подадут. И не тебе, Косой, толковать об этом, ведь ты — сам из дефективников, это все знают. Спорить с Ленькой было бесполезно, к тому же подошёл очередной трамвай. Началось наше катанье по городу. Много где мы в тот день побывали! И на Невском проспекте, и на Шлиссельбургском, и на Охте, и у Детскосельского вокзала, и у Варшавского...

Когда трамвайная езда нам слегка поднадоела, мы сошли у Финляндского вокзала — и решили идти на родной Васильевский остров пешим ходом. Цветов осталось у нас совсем мало, зато кружка приятно потяжелела; тут надо учесть, что мелочь в те годы чеканилась из меди, монеты были крупнее и тяжеловеснее, чем нынче. Мы пересекли Нижегородскую улицу, не спеша прошлись по тишайшей, мощённой деревянными шашками Клинической, с неё свернули на проспект Карла Маркса. В те времена этот участок проспекта не отличался многолюдьем. Не доходя до Боткинской улицы, Ленька замедлил шаг, оглянулся по сторонам и тихо сказал, что неплохо бы нам вытрясти из кружки несколько монеток на пирожки. Мы собираем деньги для детей, но мы ведь и сами почти дети. К тому же ты, Косой, как дефективник, имеешь полное право на пирожок. Оглядевшись, нет ли поблизости дворника, мы вошли в парадное, прислушались, не спускается ли кто по лестнице, — и я подставил ладонь, а Ленька стал трясти кружку, перевернув её вверх дном. В ней — мы знали, — кроме медных монет, есть и две серебрушки. Они-то, по нашему предположению, как более мелкие по формату, и должны были выпасть.

Однако тряс-тряс Ленька кружку, а из неё ничего не вытряхивалось. И вдруг в подъезд вошёл пожилой, долговязый дяденька. Он сразу расчухал, в чём тут дело, стал ругать нас, заявил, что сейчас отведёт нас в милицию. Но потом, вероятно, понял, что мы от него сумеем убежать, — и тогда он вслух прочёл номер, обозначенный на кружке, а затем сказал, что номер этот он запомнил твёрдо — и всё сообщит по инстанции. Ждите, мазурики! Вас скоро вызовут куда следует!

Мы выбежали из подъезда в панике. Попыток вытрясти из кружки её содержимое больше не предпринимали, в целости и сохранности сдали её девушке в райсовете, — и несколько дней ждали с душевным трепетом, что нас вызовут «куда следует». Но всё обошлось благополучно, никуда нас не вызвали. Годы шли, постепенно этот случай вроде бы начисто выветрился из моей головы, — будто его и не было. И вдруг, через много лет, он вынырнул из памяти при совершенно иных обстоятельствах.

Летом 1943 года я ехал в трамвае с Петроградской стороны в сторону Финляндской железной дороги, чтобы сесть на поезд, идущий в Токсово, где находилась редакция армейской газеты «Знамя победы», в которой я работал. Когда трамвай съезжал с Сампсониевского моста, начался обстрел. Разрывы слышались откуда-то слева и спереди, — примерно, со стороны Нижегородской улицы. У Боткинской улицы, где трамвайный путь делает поворот, пересекая проспект Карла Маркса, вагон остановился, не доезжая до становки. Разрывы приближались. В тогдашних трамваях скамьи для пассажиров были расположены в два ряда вдоль всей длины вагона. В тот день в вагоне было, помнится, не тесно; никто не стоял. Однако обе скамьи были заняты. Люди сидели — один ряд против другого — и молчали. Покидать вагон не имело смысла: как знать, — сойдёшь с подножки, побежишь прятаться в подворотню, а тут-то тебя и кокнет прямым попаданием. К тому же до ближайшей подворотни не так уж и близко...

В перерывах между разрывами раздражал каждый шорох, каждое движение соседей. Все сидели неподвижно — и вслушивались.

 — Теперь ближе кладёт, — сказал один из пассажиров. Все оглянулись, посмотрели на него неприязненно. Казалось, каждый вдумывается во что-то своё, хочет решить для себя какой-то вопрос, от решения которого зависит очень-очень многое. А мне в этом квадрате обстрела судьба заготовила особый сюрприз: из окна вагона была видна стена клиники Виллие, и я сразу вспомнил, что напротив, вернее — чуть наискосок от больничного здания, по другую сторону проспекта стоит тот дом, в подъезде которого мы с Ленькой пытались вытряхнуть из кружки деньги — на пирожки. И все подробности того давнего, казалось бы навек забытого, события возникли в моей памяти с какой-то подавляющей, устрашающей душу точностью. И хоть грех наш был невелик, да его в сущности-то и не случилось — ведь свой жульнический план осуществить нам не удалось, — но теперь мне почудилось, что не так-то всё просто. Мне пришло в голову, что между этими двумя событиями — обстрелом и делом с кружкой — есть фатальная связь. Под обстрелами и бомбёжками я уже бывал, у меня даже контузия была (лёгкая, без последствий). Я думаю, не найдётся человека, который скажет, что под бомбёжкой и обстрелом — не страшно (а если скажет так — то соврёт). Но рядом со страхом всегда живёт надежда, что всё обойдётся, что судьба и на этот раз помилует, что эти бомбы, эти снаряды посланы наугад, вслепую... А вот здесь, возле клиники Виллие, меня охватило чувство предсмертной безысходности. Мне показалось, что судьба прозрела, — и именно меня взяла на прицел. Каким-то краешком ума я понимал, что думать так — глупо. Но от этого было не легче: я был уверен, что вот-вот следующий снаряд долбанёт в наш вагон. Сейчас-сейчас меня вызовут куда следует. Вызовут на тот свет, которого нет...

Но и на этот раз никуда не вызвали.

Обстрел кончился, однако трамвай остался стоять на месте, — провода были перебиты. Все пассажиры вышли и пошли пешим ходом по направлению к Нижегородской улице. Вышел и я. На душе у меня было удивительно легко. Мне чудилось, что я только что избежал величайшей опасности в своей жизни. Одновременно я чувствовал себя дураком. Но дураком везучим, дураком счастливым! И каким уютным, домашним, добрым казался мне в те минуты город, по которому я иду!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: