Когда мы сложили дрова возле красивой печки, хозяйка — женщина пожилая, но не дряхлая, — позвала нас к столу. Она сказала, что заварит для нас настоящий золотой чай, — такого теперь нигде не купите. Подойдя к буфету, она долго выбирала чашки для нас и выбрала очень красивые, тонкие, с позолотой; они были украшены изображениями листьев и (кажется) бабочек. Чашки эти, видно, долго стояли без дела, — так что хозяйке пришлось их долго мыть под кухонным краном. Наверно, жила она очень одиноко, если для нашего чаепития, для трёх подростков, не пожалела лучшей своей посуды.

«Золотой чай» оказался невкусным, от него плесенью попахивало; мы больше налегали на свежую французскую булку. Во время чаепития мы обратили внимание на большой фотографический портрет человека, одетого не то как священник, не то как монах. Лицо его странно не соответствовало одежде: какое-то решительное, дерзкое даже. Под портретом на миниатюрной полочке стояла вазочка с сухими васильками. Гошка спросил у хозяйки, кто этот дяденька.

 — Георгий Аполлонович, — мягко, ласково ответила она. — Такой приветный был человек... Не поняли его, затравили...

Отчество незнакомца понравилось мне своей звучностью. Я спросил у этой женщины, как его фамилия.

 — Гапон.

Кто такой был Гапон мы, конечно, знали. И по книгам, и со слов старших. Да и на Преображенском кладбище у могилы жертв девятого января каждому довелось побывать со школьной экскурсией. Нас удивило доброе отношение этой женщины к такому злыдню. Поразило и то, что не боится она держать его изображение в своём жилище; ведь если ГПУ пронюхает — быть ей в Соловках. И вообще — какая странная привязанность... Николая Второго некоторые проклинали, но некоторые тайком и добром поминали.

А о Гапоне я ни от кого ничего хорошего не слышал, — ни «справа», ни «слева». Мать как-то раз сказала, что это — тёмная личность. Однако, значит, есть на свете человек, для которого Гапон — светлая личность... Как странно: женщина эта, по всему видно, — честная, добрая, — и чтит такого вредного типа... Позже я убедился, что хорошие люди иногда могут, заблуждаясь, любить плохих, сами не становясь от этого хуже. А когда в тот день мы, покинув портретовладелицу, шагали по набережной, рассуждая об увиденном и услышанном, — то все трое пришли к выводу, что тётенька, конечно, добрая, но по ней Никола Чудотворец (то есть психбольница) плачет. Ведь она — чумовая... На тогдашнем жаргоне под «чумовыми» подразумевались отнюдь не больные чумой, а сумасшедшие. И в песенке какой-то пелось: 

Чумовой народ фартовый, —
Без порток сидит в столовой!

х х х

Помню и нечто совсем странное.

Однажды мы пилили и кололи дрова для престарелых супругов, живших недалеко от Садовой. Работали во дворе, и там же складывали поленья в штабель. Когда работа была кончена, старичок расплатился с нами, а потом вдруг попросил нас помочь ему накрыть дрова «крышей», чтобы они от дождей не сырели. Он приволок длинный лист ржавого железа — кусок старой магазинной вывески, и мы с Борисом аккуратно накрыли штабель. При этом я, по своей неуклюжести, поранил палец на левой руке. Ранка была небольшая, но кровь текла обильно. Старикан сказал, что надо её смазать коллодием и перевязать, — тем более, что поранил я именно левую руку, ведь по ней ржа может быстро дойти до сердца.

Он повёл меня на третий этаж, в большую коммунальную квартиру, привёл в комнату, где обитал со своей женой. Она старательно смазала мой палец лекарством, потом стала делать перевязку. В этот момент в дверь постучались. Вошла девушка лет семнадцати, поставила на стол пустую кастрюльку — и удалилась. Меня удивило её лицо, — не красивое и не некрасивое, но какое-то странно-спокойное. Я невольно повернулся к двери, втайне ожидая, что она войдёт снова. Хозяйка, надо полагать, заметила мою заинтересованность и сказала, что эта девушка — Тася — недавно очень выручила одного мальчишку из соседней квартиры. У матери его пропала серебряная брошка, так мать на сына подумала, что он её спёр, чтобы продать втихомолку и пьексы к лыжам купить. Тогда соседи ей посоветовали Тасю позвать. Тася пришла, стала по комнате ходить взад-вперёд, туда-сюда, — и нашла брошку. Она под плинтусом валялась. Плинтус старый, кое-где он от пола отщепился, — и вот в незаметном месте лежала та самая брошка. Мать очень рада была, что сынок её — не мазурик. А Тасю эту все в доме знают. Если что-нибудь куда-нибудь запропастится, она всегда найдёт и ни копейки за это не попросит. Честная-пречестная. Она сперва была — как все, а потом у неё что-то вроде менингита случилось, в больнице долго лежала, а вышла, выздоровела — и вот такие способности обнаружились А так — вполне нормальная. В техникуме учится и отметки неплохие.

Всё это показалось мне невероятным, но на лгунов те престарелые супруги не походили. Другое дело, что они сами могли поддаться обману. Но и Тася та на мошенницу никак не походила. Однако когда я спустился во двор, где меня поджидали друзья, и рассказал им то, что только что услышал, они в один голос заявили, что я на брехню клюнул.

Дома я об этом случае умолчал, ибо был уверен, что мне никто не поверит. Но когда, много позже, поведал об этом матери, она, к моему удивлению, удивилась не очень. Она сказала, что когда, за несколько лет до революции, была в Висбадене на водах, там много говорили об одном курортном служителе, который тоже обладал способностью в самых неожиданных местах находить предметы, утерянные их владельцами. Только, в противоположность бескорыстной Тасе, за возвращение находок он брал деньги.

х х х

На что я тратил свои «дровяные» заработки? Главным образом — на еду. И на вкусную (мороженое, печенье) и на будничную, обыденную (крупа, макароны), то есть на приварок к столу. Мать была этим довольна — и недовольна. Она побаивалась, как бы я на веки вечные не прирос к дворницкой работе.

Помню и две свои непищевые покупки. Во-первых, я купил себе финский нож. Как ни странно, это хулиганское оружие продавалось тогда вполне открыто. Я приобрёл свою «финку» в хозяйственном магазине на Малом проспекте; там же продавались ножи хозяйственные, примусы, кухонная посуда и керосин.

Финка моя покоилась в ножнах, украшенных на конце свинцовым шариком. Носил я её на брючном ремне, под курточкой. В школу, разумеется, ходил без оружия. Но по вечерам, когда мы втроём — Борька, Гошка и я — шли шлифовать асфальт на бульвар Большого проспекта (который тогда именовался проспектом Пролетарской Победы), каждый из нас был при ноже. Вряд ли мы, даже если бы и в драку ввязались, пустили бы в ход это оружие. Однако — носили. Такая уж тогда была тайная молодёжная мода — походить на хулиганов.

А вот хулиганские фуражки — «мичманки» с длинными козырьками были нам не по карману. Их производила какая-то полусекретная кустарная артель, стоили они бешеных денег; покупали их богатые представители гаванской шпаны. Между прочим, носить эти фуражки было опасно: шёл слух, что чуть мильтоны завидят человека в такой «мичманке» — сразу волокут его в милицию.

У многих у нас было тогда какое-то двойственное восприятие действительности. Мы распевали хулиганские песни, смаковали всякие блатные словечки, но отнюдь не считали всю эту полууголовную романтику вечной, незыблемой. Будущее, при том очень близкое, почти зримое, чудилось нам совсем иным, — без всякой уголовщины, поножовщины и матерщины. Скоро все будут жить в просторных, светлых коммунальных квартирах. Это будут не коммуналки, а коммуны в прямом смысле этого слова. Там все люди — друзья друг другу. Двери комнат выходят в широкий коридор. В конце его — большая кухня. Примусы, керосинки — всё общее, никаких склок и ссор из-за них нет. Рядом с кухней — общая столовая; в ней коллективно завтракают, ужинают, — это по будням. А в выходные дни все питаются на ближайшей фабрике-кухне, чтобы не загружать себя излишним кухонным трудом. В квартирах, в магазинах, на складах — никаких замков, никаких запоров, ибо воров нет. Задвижки — только в сортирах и ванных, на внутренней стороне дверей. Одеваются все хорошо, но унифицированно; на каждый год, с общего согласия, устанавливается для каждого пола единый покрой одежды. Поэтому — ни у кого ни к кому нет зависти. Что касается всяких там брошек, колец, браслетов, то никто их больше не считает нужным таскать на себе, — миновала пора дикарства. А зарплата для всех одинаковая, — будь ты директор или дворник. И никаких кассиров. Раз в две недели, после окончания трудового дня, вы идёте в комнату-кассу, и там из несгораемого шкафа сами отсчитываете себе пятьсот рублей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: