И вот меня везут по Москве - одну в большой машине с брезентовым верхом. Со мной двое юнцов-конвойных с автоматами. Им, конечно, интересно, кого везут. Рассказываю. Не могут поверить: "Неужели семь плюс пять?!"
Приоткрывают окошко в двери, чтобы мне видеть Москву. Ночной ветер сдувает мне волосы со лба. Огни. Мест не узнаю. Помявшись, ребята выдают неожиданное предложение: я молодая, они тоже. Почему бы мне не трахнуться с одним из них - кто мне больше нравится? Дорога длинная, второй отвернется, а если я забеременею - почти наверняка отпустят досрочно - беременные и "мамки" чаще идут под амнистию. Амнистий же в ближайшее время ожидается две - в связи с революционными праздниками.
У меня хватает ума не обижаться на такое простодушие: в конце концов, ребята по-своему желают мне добра. Деликатно объясняю, что оба они - парни милые, но я замужняя женщина и мужу верна.
- Верующая, что ли?
- Верующая.
Это объяснение им понятно, и тема закрыта: нет так нет: Они, кстати, более тактичны, чем гебисты - от тех бы я наверняка услышала: "Какой это муж будет ждать семь лет!" Сколько я такого наслышалась за месяцы следствия! Бедный мой следователь Лукьяненко уж не знал, чем меня вывести из себя. Так и не вывел, и в конце концов отчаялся и отстал. После каждого своего вопроса сам автоматически писал в протокол: "Ответа не последовало". Этим я отвечаю обо всем, что им интересно, - и стихи читаю, и рассказываю, кто такой Сахаров. Вот и до Лефортово доехали. Ребята дают мне пачку сигарет. Беру, хоть некурящая: не мне, так другим пригодится. Я ведь теперь не одна. С кем-то мне теперь вместе баланду хлебать?
Обыск. Зэковское счастье - душ! Это преимущество этапа - заключенным положено мыться раз в неделю, и мне до очередного мытья, значит, еще пять дней. Но в Лефортово моют с дороги всех, так что мне повезло. Интересно, сколько меня тут будут мариновать? Спрашивать, конечно, бесполезно. В камере я одна. Слава Богу. В глазах плывут лица, бритые головы, телогрейки... Я здорово одичала за эти семь месяцев без людей. Ведь нельзя же, в самом деле, считать человечьим обществом моих гебистов! А эти все же люди, хоть среди них наверняка и убийцы, и воры. Но наш народ всегда называл каторжных "несчастными". Несчастные люди, я их жалею, а они, наверное, меня. Нет, я знаю о свирепых лагерных законах урок, о безжалостных расправах, об издевательствах над слабыми... Но что в них есть и что-то другое - это я уже никогда не забуду. Я буду апеллировать к этому другому, что есть и в урках, и в тех конвоирах, и, может быть, даже в том, что заглянул сейчас в глазок - сплю я или нет? Господи, спаси и помилуй мой несчастный народ!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Два дня в лефортовской одиночке - и снова на этап. На этот раз, к моему удивлению, меня запихивают в одну клетку с еще десятью женщинами. То ли по недосмотру, то ли по нехватке мест. Я, разумеется, не протестую: новые люди, новые встречи. Все наскоро знакомятся, рассказывают свои истории. Кто - охотно, кто предпочитает говорить на другие темы. Старушку в углу клетки зовут баба Тоня. Она почти все время плачет. Потом, когда уже едем, рассказывает. Ей шестьдесят пять лет, и получила она четыре года за самогон.
- Не свисти, баба Тоня, - вставляет явно бывалая Лида с яркой помадой на неумытом лице. - За самогон по первому разу четыре не лепят.
- То-то и есть, что не лепят, - плачет старушка. Сморкается она не в носовой платок, а в беленькую тряпочку с необрубленным краем. - Всю жизнь всем селом гнали, и никому не лепили. Ну, Мише-участковому дашь под праздник красненькую - он никого и не трогает. А как Миша по пьяни в пруду утоп с мотоциклом вместе - такого лешего прислали, прости Господи! Где и нашли... Сунулся он ко мне перед Октябрьским праздником - знает, окаянный, что одна живу, никто не заступится... Ну и надыбал... Я ему туда-сюда, а он нет, говорит, акт писать буду. Ну, мне соседи говорят: дай ему четвертной, чтоб не писал-то. Я как раз картошку продала, у меня было. Несу, подаю. А он, леший, берет и новый акт пишет: теперь за взятку. И берут меня сразу по двум статьям, уж как я просила-молила... А пока сижу, до суда еще, на самогон амнистия выходит, а на взятки нет. Так мне судья и сказала: за самогон тебе, гражданка, год, и шла бы ты по амнистии счас домой. А за взятку тебе четыре, и поедешь ты в лагерь общего режима. - И снова плачет баба Тоня, утираясь тряпочкой. У нее дом остался с огородом, а на огороде капуста. Мыслимое ли дело ей прожить в лагере четыре года? Дали бы уже помереть в своей хате.
- Не плачь, баба Тоня, - утешают ее хором. - Общий режим - не строгий, не помрешь. Везде люди живут. Ты старая, тебя обижать не будут. И на швейку не пошлют, там здоровые нужны. Не реви!
Рассказывают про швейку: самое страшное там - тяжелый пошив. Это значит, телогрейки, ватные штаны и солдатские шинели. Из сукна летит ворс, вата летает клочьями, и всем этим дышишь. Кроме того, ткань обычно "с пропиткой" - от этой химии на руках появляются язвы - чем дальше, тем больше. Идешь с этими язвами к врачу, а она тебе: "Это от гомосекса" (от лесбийской любви, значит).
- Я этим не занимаюсь.
- Ну, тогда - от полового голодания.
Всего две причины на все случаи жизни, и в обоих случаях заключенные сами виноваты и нечего морочить врачу голову. Общая мечта - устроиться в хозобслугу - на кухню, в уборщицы или как-нибудь еще. Хозобслуга живет отдельно, не в такой тесноте, и шансов уйти на свободу "условно-досрочно" гораздо больше. Мне эта премудрость ни к чему - у политзаключенных никаких амнистий и досрочных освобождений не бывает. Как и хозобслуги и лесбийской любви. Но, конечно, интересно. По моим подсчетам, в лагерях страны сидит миллиона полтора женщин - и у всех у них такие проблемы.
Тетя Люба убила топором своего мужа. Рассказывает она об этом охотно и даже с некоторым вызовом:
- Двенадцать лет, пьянюга, все из дому пропивал и меня лупил по чем попало. А тут пришел и опять ко мне - бить. Я - за топор и ему показываю: не подходи, не дамся. Ну, он - на меня, а я его - обухом. Так и повалился. Я сначала думала, он пьяный просто, тюкнула-то несильно. А ему, видишь, хватило. Я, конечно, за доктором, тот пришел, говорит: все, убийца ты, Любовь Яковлевна. А вот не жалею, ни вот столечко не жалею. Три месяца в тюрьме просидела и только два раза конвой ударил. А то ведь - чуть не каждый день... И следователь не бил - я же сразу все как есть рассказала, ему легко было дело закрывать. Он меня жалел даже, чаем угощал...
Руки у нее полные, с короткими пальцами. На одном до сих пор след от кольца - глубокая вмятина. Говорит, обручалка так вросла, что в тюрьме не могли снять - распилили. Колец, хотя бы и обручальных, зэкам, конечно, не положено. Да и к чему оно ей теперь - обручальное кольцо?
Собираются есть, складываем вместе, что у кого. Я запаслась перед этапом: пока сидишь под следствием, можно покупать продуктов на десять рублей в месяц. Как раз для того запаслась, чтобы приехать в лагерь не с пустыми руками. Но до лагеря ничего не довезла, кроме нескольких головок чеснока. Все раздала на этапе: такие жалкие, такие заморенные были все эти женщины! Половине из них и передачи-то в тюрьму никто не носил. А ведь некоторые даже не из тюрьмы, а из лагеря в лагерь, то есть сидят уже несколько лет. Серые, отечные, с синими губами. Или, наоборот ярко-красными от дешевой помады на том же сером лице. И рука сама тянулась - давать, и внутри меня кто-то истошно выл от жалости... Как выяснилось позже, это была ошибка - все они были все же заключенные лагерей общего режима, а я ехала на строгий. Там и продуктов можно покупать только на пять рублей в месяц, и посылок почти не бывает (раз в год по истечении половины срока - пять килограммов), а администрация может лишить по своему усмотрению и того и другого. И как правило - лишает... Так что наши, когда я до них добралась, оказались еще больше голодными и заморенными. Но более похожими на людей в моем понимании: другой взгляд и осанка другая. И этапную мою глупость, в которой я чистосердечно покаялась, мне сразу простили, посмеявшись - оказывается, почти все делают то же самое на первом этапе. Нормальная человеческая реакция, если видишь все это в первый раз свежим взглядом. Привезенные же мною головки чеснока ели со страшной экономией два месяца, и все это время меня корежило от стыда, хотя все о моем легкомыслии и думать забыли.