То, что я - политическая, вызывает законный интерес во всех клетках. И приходится мне рассказывать все сначала: и про права человека, и про стихи, и стихи читать - для всех, на весь вагон. Благо конвойный и сам явно заинтересован и разговору не мешает. Теперь мои европейские и американские аудитории удивляются, как это я все помню наизусть и как легко отвечаю на вопросы. А это потому, леди и джентльмены, что мои первые большие аудитории-залы не меньше, чем на сто человек - были вот эти столыпинские вагоны, где большинство меня даже и не видело - только слышало голос. И стихи надо было читать как можно проще, и на вопросы отвечать - понятно, не умничая, выбирая простые слова, как делаю я сейчас по-английски. Потому что мой теперешний английский словарный запас равен их среднестатистическому русскому, хотя и сидят по лагерям люди, способные цитировать Омара Хайяма, но большинство все-таки полуграмотно. И все-таки читаю:
Моя тоска - домашняя зверюшка:
Она тиха и знает слово "брысь".
Ей мало надо - почесать за ушком,
Скормить конфетку и шепнуть: "Держись!"
Она меня за горло не хватает
И никогда не лезет при чужих.
Минутной стрелки песенка простая
Ее утешит и заворожит.
Она ко мне залезет на колени,
По-детски ткнется носом и уснет.
А на мою тетрадь отбросит тени
Бессмысленный железный переплет.
И только ночью, словно мышь в соломе,
Она завозится - и в полусне
Тихонько заскулит о теплом доме,
Который ты еще построишь мне.
Читаю. Грош мне цена со всеми моими стихами, если вот эти меня не поймут: достаточно уже нас было - "страшно далеких от народа"! Читаю, уже не выбирая: и про недостижимое бархатное платье, и про примерную родину-мать, казнящую лучших своих детей, и про кошку, умеющую летать...
Баба Тоня опять плачет. Отсморкавшись, достает откуда-то из узла сморщенное яблоко.
- Покушай, доченька, ты молодая. Мне уж все равно в лагере помирать, а ты живи. Ты пиши!
Беру мой первый гонорар - еще теплый от ее руки. Напишу, баба Тоня! Если только выживу - обязательно напишу.
Сантименты, впрочем, справедливо наказуемы - как и все тенденции красить что бы то ни было одной краской. Тюремная администрация норовит окрасить всех зэков в серый цвет - хороша бы я была, если бы пыталась подцветить всех в розовый! Пока мы с бабой Тоней сантиментальничали, у меня из рюкзака утянули зубную щетку - самое глупое, что я могла сделать, удивиться, это обнаружив. Поезд все гремел всеми суставами, а разбитная веселая Варюха учила меня жить в лагере:
- Ты, главное, не зевай. Первое дело, как приедешь и в карантине отсидишь, иди получай что тебе положено и сразу в каптерку закрой, а то сопрут. И когда простыни и прочее будешь сушить - от веревки не отходи: трусы не обязательно сопрут, разве только заграничные, а простыни обязательно.
- А почему именно простыни?
- Ну смотри сама! Тебе их положено три на все время. Дадут хорошо если две. Койки положено стелить "по белому" - простыня сверху. И пока ты на работе - ходят рейдами, проверяют, чтобы она была чистая и немятая. Так эта простыня и называется - "рейдовая", на ней и не спит никто, это только для начальства. На все про все тебе остается одна простыня - и под низ, и наверх, и в стирку, а следующие дадут года через два. Как тут не пойдешь не сопрешь?
- Так если всем у всех тянуть, все равно на каждого останется по две?
- Не, это только на первое время. Есть долгосрочницы, они несколько раз получали. У них по пять - по шесть. Уходит она - оставляет кому-нибудь. Ты потом устроишься, ты грамотная. Будешь помиловки всем писать, тебе всего натащат.
- Это как - помиловки?
- Ну, прошения о помиловании, на Валентину Терешкову или на правительство. Мол, раскаиваюсь, осознаю свое преступление, прошу сбавить срок. Все так пишут.
- И помогает?
- Ни хрена не помогает, особенно если на Валентину Терешкову. Она вообще стерва, это же она зэковскую форму ввела и нагрудные знаки.
- Как так?
Тут уже начинает галдеть все купе, да и соседи подают эмоциональные реплики. Потом я еще и еще буду убеждаться во всеобщей зэковской ненависти к председателю Комитета советских женщин Валентине Терешковой. Ну хоть бы раз за четыре с лишним года отсидки услышала я о ней что-то хорошее! Мне, конечно, поначалу совершенно непонятно - почему. Из объяснения, которое мне наперебой дают десять - двенадцать человек (все - из разных тюрем и лагерей - сговор исключен), вырисовывается примерно такая история.
Раньше все зэки были в своей одежде, и при Сталине, и при Хрущеве. Хрущев даже отменил было нагрудные знаки. Женщины, к тому же наголо не бритые, в хрущевское время совсем были похожи на людей. В зонах даже мануфактура продавалась - шили себе что хотели. Пока Валентина Терешкова не посетила Харьковскую зону. Начальство, конечно, на полусогнутых, зэчек выстроили. И тут наша Валя развернулась:
- Как так, - говорит, - некоторые из них одеты лучше меня!
Нашла, кому позавидовать. И пошла возня - у всех зэчек все свое отобрали и ввели единую форму одежды, а уж какую одежду государство способно изобрести для заключенных - это ясно. Ввели нагрудные знаки, появиться без них - нарушение. Приказали повязываться косынками, без косынки нарушение. И в строю, и на работе, везде вообще, только на ночь снимаешь. Волосы, конечно, портятся, а что поделаешь? Сапоги эти дурацкие! На Украине еще разрешают женщинам хоть летом в тапочках ходить, а в РСФСР - нет. Теплого ничего не положено, кроме носков и телогрейки. Так и стоишь зимой на проверке в коротенькой хлопчатой юбочке "установленного образца", мерзнешь, как собака. Мужикам - тем легче, у них хоть брюки с кальсонами. Зато теперь эстетические чувства Валентины Терешковой удовлетворены. Она может приезжать в Харьковскую зону (из нее, кстати, с перепугу сделали "показательную" и вконец замордовали там женщин всякими дисциплинарными ухищрениями). Она может приезжать в любую другую зону СССР с уверенностью, что никто не будет одет лучше нее. Все будут одеты одинаково плохо. Да здравствует коммунистическая законность! Примерно эту же историю я слышала потом от разных зэков в разные местах не менее тридцати раз.
Заключенные выражают ей свою благодарность частушками, из которых только одна не содержит впрямую нецензурных слов. Ее я процитировала выше, остальные придержу при себе, оберегая нравственность читателя.
- Почему же на нее все-таки помиловки пишут?
- А дуры, вот и пишут, - отвечает мне знающая жизнь Варюха. - Все на что-то надеются: то на амнистию, то на помилование. Бывает, что и милуют под какой-нибудь праздник - так одну на сто тысяч. Я этих помиловок сроду не писала, а других дур хватает.
Ну да, примерно о том же писал Солженицын. Цитирую по возможности близко к тексту. Вагон загорается интересом: а еще чего он писал? Весь "Архипелаг ГУЛАГ", конечно, не перескажешь, но кое-что излагаю по памяти. Конвойный (смена уже опять поменялась) говорит:
- Помолчи, сейчас начальник ходить будет.
И он же, когда начальник прошел:
- Ну давай, что там дальше?
Даю. Кому же это еще и давать, как не вам, ребята в форме - зэковской ли, солдатской... Ведь не все же вы пожизненные воры и бандиты! У всех у вас жизнь покалечена, но душа-то осталась. Каково ей теперь, этой душе, с малолетства запущенной в машину лжи и насилия? Хорошо бы ей все-таки выстоять, а есть ли шансы? Я все-таки надеюсь, что есть.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Пересыльная тюрьма в Потьме - препаршивое место, хотя, наверное, хороших пересылок не бывает. Меня, спохватившись, снова отделяют, и опять я одна в камере. Камера большая и гулкая. Коек нет - сплошные деревянные нары в два яруса. Наверху зарешеченные оконце. Стекло выбито. Отопительный сезон кончился в начале апреля, а сейчас середина. Кое-где еще лежит снег. Ох, и мерзнуть же мне в этой камере! Но я еще не представляю себе - как мерзнуть. В камере кран, что само по себе уже роскошь. Но у этой роскоши протекает труба, и на цементном полу непросыхающая лужа. Поперек я ее могу перепрыгнуть, а вдоль - нет. Это, конечно, гарантирует камере стопроцентную влажность: носовой платок, который я тут же стираю, так и не высыхает до моего следующего этапа. Вся моя одежда за пару часов пропитывается влагой. Доблестно стучу зубами, рифмуя "канализацию" с "цивилизацией". Но слышу и какой-то другой стук: это по отопительной трубе. Меня, стало быть, вызывают на связь. В поезде меня научили, как это делается: приставляешь дном пустую кружку к трубе, а сверху - ухо, и все слышишь. А чтоб говорить - орешь в эту же пустую кружку, приставленную к трубе.