В этих словах вы слышите голос века с его неодолимой тягой к народу: в них выражается впервые возникшее горькое осознание поистине жалкого значения литературы, существующей для ничтожной горстки интеллигенции, теряющейся в несметных массах темного люда. Из этого великого сознания вытекла естественная мысль, что даже и Пушкина нельзя назвать вполне народным писателем. «Народность, – говорит Добролюбов, – понимаем мы не только как уменье изобразить красоты природы местной, употребить меткое выражение, подслушанное у народа, верно представить обряды, обычаи и т. п. Все это есть у Пушкина; лучшим доказательством служит его «Русалка». Но чтобы быть поэтом истинно народным, надо больше: надо проникнуться народным духом, прожить его жизнью, стать вровень с ним, отбросить все предрассудки сословий, книжного ученья и пр., прочувствовать с ним простым чувством, каким обладает народ, – этого Пушкину недоставало».
Подобное определение народного писателя представляет собой самое вещее и великое откровение столь славной эпохи, как конец пятидесятых годов, и такого лучшего представителя той эпохи, каким был Добролюбов.
Из всех вышеозначенных эстетических взглядов Добролюбов и выводил критерии своей критики, которую он называл – по всей справедливости – реальной. Реальная критика, по мнению Добролюбова, должна относиться к произведению художника точно так же, как к явлениям действительной жизни: она изучает их, стараясь определить их собственную норму, собрать их существенные, характерные черты; перед ее судом стоят лица, созданные автором, и их действия; она должна сказать, какое впечатление производят на нее эти лица, и может обвинить автора только за то, что впечатление это неполно, неясно, двусмысленно. Как скоро в писателе, художнике признается талант, т. е. уменье чувствовать и изображать жизненную правду явлений, то уже в силу этого самого признания произведения его дают законный повод к рассуждениям о той среде жизни, о той эпохе, которая вызвала в писателе то или другое произведение. И меркою для таланта писателя будет здесь то, до какой степени широко захвачена им жизнь, в какой мере прочны и многообъятны те образы, которые им созданы.
Для критики, по мнению Добролюбова, только те произведения и важны, в которых жизнь сказалась сама собой, а не по заранее придуманной автором программе. Так, о романе Писемского «Тысяча душ» Добролюбов ничего не говорил, потому что, по его мнению, вся общественная сторона этого романа насильно пригнана к заранее сочиненной идее, и положиться на правду и живую действительность фактов невозможно, потому что отношение к этим фактам не просто и не правдиво… Подобные задачи, предлагаемые Добролюбовым для критики, делая критику не только реальной, но и публицистической, как нельзя более соответствовали тому сильному общественному движению, которое в то время происходило, и абсолютно подходили эпохе, в которую и беллетристы, и драматурги, и поэты, и историки, а тем более критики выступали в своих произведениях и трактатах прежде всего публицистами. Не уступил в этом отношении общему настроению и Добролюбов, и его лучшие критические этюды – «Темное царство», «Луч света в темном царстве», «Что такое обломовщина» и «Когда же придет настоящий день» – заключают в себе глубокий и всесторонний анализ существенных сторон русской жизни.
Взгляды, проводимые Добролюбовым в качестве публициста, можно разделить на две категории. Одни стоят на чисто культурно-исторической почве, выходят из анализа тех патриархальных отношений, какие перешли к нам по наследию от допетровской старины и сохранялись в жизни того времени во многих явлениях семейного и общественного быта. Такими были деспотизм и своеволие со стороны старших и бесправное, беспрекословное подчинение авторитету, отсутствие всякой самостоятельности и полное обезличение со стороны младших. Анализируя различные степени и виды деморализации, проистекающие из подобного порядка вещей, Добролюбов ставил в противоположность старым, отжившим началам новые, в основе которых стоит не страх, а любовь и доверие, и которые требуют, чтобы жизнь развивалась свободно и естественно без всяких стеснений и насилований и каждой личности предоставлена была полная самостоятельность во всех благих и законных проявлениях ее воли.
В этом отношении статьи «Темное царство», «Деревенская жизнь помещика в старые годы» или «О значении авторитета в воспитании» представляют не один только анализ художественных образов, фактов и взглядов, какие критик находил в разбираемых произведениях и статьях. Содержание подобных этюдов совершенно выходит из рамок критики в узком смысле этого слова. Они представляют собою замаскированные публицистические трактаты, касающиеся самых существенных основ русской жизни, и нередко заключают в себе глубокий аллегорический смысл.
Ко второй категории мы можем отнести статьи, в которых Добролюбов, не ограничиваясь одной культурно-исторической почвой, переходил на почву экономическую и начинал разбирать русскую жизнь, исходя из отношения труда к капиталу людей, закаленных тяжкой борьбой за существование, – к людям, изнеженным и обезволенным тунеядством и праздностью; наконец, из отношений интеллигенции с народом.
С наибольшей глубиной и смелой последовательностью подобный анализ проведен в статье «Что такое обломовщина». Характеризуя в этой статье героя романа Гончарова как помещичий тип, возросший на почве крепостного права, Добролюбов вслед за тем проводит поразившую современников смелую аналогию между Обломовым и целым рядом героев своего времени – Онегиным, Печориным, Бельтовым, Рудиным. Конечно, если вы будете рассматривать всех этих героев как художественные типы, принадлежавшие к различным эпохам, они покажутся вам мало похожими друг на друга. Но так как они все принадлежат к одной среде, развившейся на почве крепостного права и деморализованной им, то понятно, что они должны быть сходными между собой в некоторых чертах, составляющих характеристическую особенность этой среды. «Обломовка, – говорит Добролюбов, – есть наша прямая родина, ее владельцы – наши воспитатели, ее триста Захаров всегда готовы к нашим услугам. В каждом из нас сидит значительная часть Обломова, и еще рано писать нам надгробное слово (Обломовке)». Приравнивая таким образом всю русскую интеллигенцию к обломовскому типу, Добролюбов говорит:
«Если я вижу теперь помещика, толкующего о правах человечества и о необходимости развития личности, – я уже с первых слов его знаю, что это Обломов.
Если встречаю чиновника, жалующегося на запутанность и обременительность делопроизводства, он – Обломов.
Если слышу от офицера жалобы на утомительность парадов и смелые рассуждения о бесполезности тихого шага и т. п., я не сомневаюсь, что он – Обломов.
Когда я читаю в журналах либеральные выходки против злоупотреблений и радость о том, что наконец сделано то, чего мы давно надеялись и желали, – я думаю, что это все пишут из Обломовки.
Когда я нахожусь в кружке образованных людей, горячо сочувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с неуменьшающимся жаром рассказывающих все те же самые случаи (а иногда и новые) о взяточниках, о притеснениях, о беззакониях всякого рода, – я невольно чувствую, что я перешел в старую Обломовку.
Остановите этих людей в их шумном разглагольствовании и скажите: «Вы говорите, что нехорошо то и то; что же нужно делать?» Они не знают… Предложите им самое простое средство, – они скажут: «Да как же это так вдруг». Непременно скажут, потому что Обломовы иначе отвечать не могут!.. Продолжайте разговор с ними и спросите: «Что же вы намерены делать? – Они вам ответят тем, чем Рудин ответил Наталье: „Что делать?! Разумеется, покоряться судьбе. Что же делать? Я слишком хорошо знаю, как это горько, тяжело, невыносимо, но посудите сами…“ и пр. Больше от них вы ничего не дождетесь, потому что на всех них лежит печать обломовщины».
Эта выдержка дает нам ключ к тому крайне скептическому, отрицательному взгляду, которым руководствовался Добролюбов в продолжение всей своей литературной деятельности, на возбуждение и радужное настроение, замечаемое им в обществе. Он постоянно указывал на непрочность и эфемерность всего этого движения, возникшего в среде, которая по самому существу своему инертна и неспособна к мало-мальски серьезному отношению к жизни. «Всмотритесь, – говорил он постоянно, – в характер обличений, – вы без особенного труда заметите в них нежность неслыханную, доходящую до приторности, равняющуюся разве только нежности, обнаруженной во взаимных отношениях тех достойных друзей, одни из которых у Гоголя мечтают о том, как „высшее начальство, узнав о их дружбе, пожаловало их генералами“. „Конечно, это плохо, это гадко, безумно, отвратительно“, – говорят все обличители, не скупясь на сильные эпитеты, – и вы думаете: вот молодцы-то, вот энергические-то деятели!.. Погодите немножко: это в них говорит Собакевич; но Манилов не замедлит вступить в свои права, и у них тотчас явится и мостик через речку, и огромнейший дом с таким высоким бельведером, что оттуда можно видеть даже Москву».