Города и имена. 3.

Пирру я долго представлял как укрепленный город на холмах вокруг залива, с турелями и узкими бойницами,— подобие огромной чаши, на дне которой площадь, а посередине этой площади — колодец. Это был один из многих городов, куда я не добрался и которые воображал лишь по названиям: Евфразия, Одиль, Жетуллия, Маргара. Среди них была и Пирра, не похожая ни на один из них и, как и все они, в моем воображении имевшая неповторимое лицо.

Настал день, когда мои дороги привели меня туда. Только я ступил на землю Пирры, как от прежних представлений не осталось и следа: Пирра стала той, какая она есть, и мне казалось, будто мне всегда было известно, что из нее не видно моря, заслоняемого дюнами на невысоком берегу, что улицы там длинные и прямые, группы невысоких домиков перемежаются с лесопильнями и дровяными складами, а кое-где на ветру вращаются вертушки гидравлических насосов. С тех пор название «Пирра» приводит мне на память этот вид, этот свет, это жужжание, пот воздух, полный желтоватой пыли, и мне ясно: ничего другого означать оно и не могло.

В моем сознании все так же существует масса городов, которые не видел я и не увижу, и названия, вызывавшие в представлении некую картину, фрагмент ее или хотя бы проблеск: Жетуллия, Одиль, Евфразия, Маргара. Среди них по-прежнему и город над заливом с колодцем посредине площади-колодца, но теперь я и не знаю, как его назвать, и не могу понять, как мог присвоить ему наименование, означавшее вовсе не его.

Города и мертвые. 2.

В своих странствиях я прежде никогда не добирался до Адельмы. Когда высадился в ней, спускался вечер. Моряк на пристани, поймавший в воздухе концы и намотавший их на битенг, был похож на человека, который воевал когда-то со мной вместе и погиб. В тот час там шла оптовая торговля рыбой. Мне показалось, что я знаю старика, который ставил на тележку корзину, полную морских ежей; стоило мне отвернуться, как он скрылся в переулке, но я понял: он похож на рыбака, который уже состарился, когда я был мальчишкой, и вряд ли еще жив. Меня привел в волнение вид больного лихорадкой, что сжался на земле в комок, накрывшись с головою одеялом,— таким был мой отец за считанные дни до смерти, с желтыми белками и колючей бородой. Я отвернулся и уже боялся заглянуть, еще кому-нибудь в лицо.

Мне подумалось: «Если Адельма, где встречаются лишь мертвые, мне снится, то это страшный сон. А если город настоящий и все эти люди живы, то стоит в них всмотреться — и сходство пропадет, передо мной окажутся чужие лица, будоражащие душу. Так или иначе, лучше перестать на них смотреть».

Торговка зеленью взвесила безменом савойскую капусту и положила ее в корзинку, спущенную ей с балкона на бечевке девушкой. Девушка мне показалась копией другой — из моего родного местечка, которая, от любви сойдя с ума, покончила с собой. Зеленщица подняла глаза, и я узнал в ней собственную бабушку.

Я подумал: «В жизни человека наступает время, когда средь тех, кого ты знал, мертвых делается больше, чем живых. И разум отказывается воспринимать незнакомые облики и выражения лиц: на все новые он накладывает старые слепки, для каждого находит маску, наиболее ему подходящую».

Вверх по лестнице тянулись чередою грузчики, сгибаясь под тяжестью бочонков и бутылей; их лица прикрывали капюшоны из холстины. «Сейчас они поднимутся, и я узнаю их»,— подумал я нетерпеливо и со страхом. Но глаз не отводил, поскольку, стоило мне глянуть на толпу, заполнившую улочки Адельмы, и я чувствовал, как осаждают меня лица, неожиданно возникшие откуда-то издалека: они смотрели на меня в упор, будто хотели, чтобы я узнал их, будто жаждали узнать меня, будто уже узнали. Может, каждому из них и я напоминал кого-то из ушедших в мир иной. Едва прибыв в Адельму, я уже был одним из них, оказался на их стороне, влился в это колыханье глаз, морщин, гримас.

И я подумал: «Может быть, Адельма — город, куда попадают после смерти и где каждый встречает тех, кого он знал. Тогда, выходит, и меня уж нет в живых». Еще подумал: «Значит, в потустороннем мире нету счастья».

Города и небо. 1.

В Евдоксии, уходящей вверх и вниз, с ее извилистыми улочками, лестницами, тупиками и лачугами, сохраняется ковер, позволяющий увидеть истинную форму города. На первый взгляд, ничто столь мало не напоминает Евдоксию, как рисунок этого ковра, где вдоль верениц кругов и параллельных им прямых повторяются симметричные мотивы, образуемые чередованием блестящих разноцветных уточных нитей. Но, внимательно всмотревшись, убеждаешься, что каждому месту узора соответствует какое-нибудь место в городе, а все наличествующее в городе отражено в узоре в своих истинных взаимоотношениях, ускользающих от взгляда, отвлекаемого толпами народа, суматохой, толчеей. Столпотворение, рев мулов, пятна сажи, запах рыбы — вот что предстает перед тобой в Евдоксии, но ковер доказывает: есть место, откуда город обнаруживает свои истинные пропорции, геометрическую схему, ощутимую в мельчайшей из деталей.

Заблудиться в этом городе легко, но, вглядываясь в ковер, ты узнаешь нужную дорогу в индиговой, багряной или кармазинной нити, долгим обходным путем проводящей тебя за пурпурную ограду, куда на самом деле ты и должен был прийти. Каждый горожанин соотносит с неизменным орнаментом ковра свой образ города, свою тревогу, каждый может отыскать меж арабесками ответ на свой вопрос, рассказ о своей жизни, повороты собственной судьбы.

О таинственной взаимосвязи столь несхожих меж собой явлений, как ковер и город, спрошен был оракул.

— Один из них имеет форму, данную богами звездному небу и орбитам, по которым движутся миры,— ответил он,— другой же — приблизительное его отражение, как все рукотворное.

Авгуры давно были уверены: исполненный гармонии узор ковра имеет божественное происхождение; в этом смысле и был однозначно истолкован полученный ответ. Но точно так же можно сделать и противоположный вывод: истинная картина мироздания — город Евдоксия как он есть, бесформенное расплывающееся пятно с изломанными улицами, с рушащимися, вздымая тучи пыли, друг на друга зданиями, с пожарами и криками во тьме.

...

— ...Так ты и в самом деле путешествуешь в воспоминаниях!— Великий Хан, весь обращенный в слух, подхватывался в гамаке, едва в рассказе Марко ему слышалась тоска.— Ты уезжал в такую даль, чтобы облегчить бремя ностальгии! — восклицал он, или: — Ты возвращаешься из экспедиций с полным трюмом сожалений!— и с сарказмом добавлял: — Скудные приобретения для негоцианта из Светлейшей!

К этому сводились все вопросы Хана о прошлом и о будущем; он целый час играл с купцом как кошка с мышкой и наконец припер венецианца к стенке, застав его врасплох, схватив за бороду и надавив на грудь коленом:

— Признайся, что ты возишь контрабандой,— настроения, благодать, печаль?

Но, может быть, они лишь представляли и слова эти, и действия, недвижно и безмолвно наблюдая, как медленно струится из их трубок дым. Облачка этого дыма то рассеивались ветерком, то застывали в воздухе, и в них был заключен ответ. Когда воздушные потоки уносили их, венецианец представлял, как дымка, застлавшая морские просторы и цепи гор, рассеивается и сквозь сухой прозрачный воздух прозревает он далекие города. Он силился проникнуть взором за завесу преходящей мглы: взгляд издали — острей.

Но, бывало, облачко — густое, медленное — замирало у самых губ, и тогда Марко виделось иное — пары, зависшие над крышами крупных городов, застаивающийся мутный дым, колпак из вредных выделений над асфальтовыми улицами. Не подвижное марево воспоминаний, не сухость и прозрачность, а головни истлевших жизней, губка, пропитанная застоявшимися жизненными соками, затор былого, нынешнего и грядущего, мешающий течению жизней, закосневших в иллюзии движения,— вот что виделось в конце пути.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: