VI

Работы в институте почти не было никакой, и я не мог усидеть за своим столом. Куда девались моя замкнутость, молчаливость, неловкость? Я тщательно подшивал никому не нужные папки с делами, бегал в буфет за чаем для сотрудниц и всячески старался поддержать в них бодрость духа. Машинистка с удивлением сказала мне:

— Вы точно переродились, Антон. Этакий… огонек в глазах, всегда выбриты, новый галстук купили: прямо интересный мужчина!

В очередное воскресенье мы условились с Наденькой пойти в кино. Неожиданно положение на фронте резко и тревожно изменилось: немцы взяли Вязьму и двинулись на Можайск; под ударом оказалась Москва. Наш институт получил приказ немедленно эвакуироваться в Орск на Урале. Я снова отправился в райвоенкомат и, наконец, добился того, о чем хлопотал все эти месяцы войны.

В тот же день я позвонил Наденьке из автомата с Киевского вокзала и спросил, не может ли она приехать к зоопарку: нам надо срочно увидеться.

Встретил я ее на трамвайной остановке. Наденька была не одна, за нею с моторного вагона сошла Ксения в зеленой шерстяной косынке, клетчатом пальто. Я был в очках и отлично их видел: подруги оживленно разговаривали.

— Что, Антон, за срочность? — весело сказала мне Наденька. — Ничего по телефону не объяснили. Берите нас под руку, идемте отсюда, а то все смотрят.

Мы пошли по сырому тротуару Большой Грузинской, вдоль резной чугунной решетки зоопарка.

— Я через два часа покидаю Москву. Пришел проститься.

Я почувствовал, как дрогнула рука Наденьки; она круто остановилась, спросила растерянно, с испугом:

— Уже? С учреждением в этот свой Орск?

— Нет.

— А куда же?

Эту минуту я навсегда запомнил. Наденька быстро вскинула на меня светлые пушистые ресницы. Мы все трое стояли около высокой чугунной решетки зоопарка. За оградой виднелась голая зеленая скамейка с прилипшими багровыми листьями клена, тусклый, оловянный пруд, покрытый мелкой рябью, пустые вольеры на том берегу. Темные дождевые облака низко плыли над мокрыми крышами, над высокой стеной дома, грубо, пестро размалеванной в целях маскировки. Дул холодный сырой ветер.

— Меня приняли в ополчение.

— Но вы же близорукий! — воскликнула Ксения. — А вдруг потеряете очки?

Не отрывая взгляда от Наденьки, я вынул из кармана два запасных футляра. Наденька побледнела так, что на лбу, на верхней части щек стали заметней веснушки, растерянно переглянулась с Ксенией. Вдруг она закинула мне руки за шею и крепко-крепко поцеловала в губы. Я никак не ожидал этого и растерялся.

— Надя, Надюша, Наденька, неужели вы… — бормотал я. — А я уже перестал верить. И вы… ты будешь мне писать на фронт?

Она отвернулась и пошла по Большим Грузинам вдоль зеленого забора зоопарка, служившего продолжением чугунной решетки. Губы ее сразу распухли, по лицу текли слезы, она комкала в руке батистовый расшитый платочек и старалась улыбнуться, чтобы не расплакаться совсем.

— Вы скоро эвакуируетесь? — спросил я первое, что пришло на язык. От волнения, от нахлынувшего счастья я плохо соображал.

— Папа отказался ехать с художниками в Алма-Ату, — ответила она не сразу. — Мы остаемся.

— Как остаетесь? — испугался теперь я. — Что же, Наденька, вы будете здесь делать? Москва в опасности.

— Я же ведь работаю, вы забыли? А если закроют фабрику мультипликационных фильмов, перейду куда-нибудь на оборонный завод. Да меня, наверно, скоро пошлют рыть противотанковые рвы. — На ресницах Наденьки еще блестели слезы, но на меня она посмотрела уже с важностью. — Ведь я москвичка.

Мы дошли до Георгиевского сквера с мрачной кирпичной церковью без креста. Вязы в сквере стояли полуголые, почерневшие, истоптанные газоны были засорены жухлым грязно-бронзовым листом. Кусты за чугунной оградой давно не подстригали, и серо-голубые прутья торчали во все стороны.

— А вы, Ксения? — спросил я молчавшую девушку.

Она неопределенно пожала плечами.

— Институт наш, по слухам, эвакуируют в Казань, на Волгу. Но, может, и я еще останусь. У нас, кажется, хотят сделать набор в части ПВО. Защищать Москву. Меня, конечно, возьмут.

В этом скверике мы и расстались: мне уже было пора в ополченскую роту, Наденька вдруг сделалась задумчива, молчалива, Мы наспех поцеловались, и я вскочил в отходящий трамвай, Такой я и запомнил Наденьку Ольшанову навсегда: с милым, застенчиво склоненным лицом, с заплаканными, припухшими и сияющими глазами.

VII

Вечером наша рота шагала по Волоколамскому шоссе. Я был в длинной не по росту шинели, плечо мне резала винтовка, по боку стучал котелок. Справа расстилались пустые огороды с посохшей ботвой невыкопанной картошки; слева из-за реденького перелеска сиротливо выглядывали брошенные дачи. За моей спиной осталась далекая Москва, ее переулки, бульвары, люди — и с ними Наденька, любимая, близкая. Я чувствовал себя сильным; я не мог отступать, я должен был защитить всех.

НАЛЬ

I

CТУЧА когтями по полу, Наль вышел в переднюю и, склонив набок морду, настороженно посмотрел на входную дверь: верхняя губа его приподнялась, обнажив острые клыки. Полминуты спустя за дверью раздался электрический звонок. Людмила Николаевна показалась из кухни с шумовкой в руках.

— Кто там?

С площадки лестницы глухо ответили:

— Это я, мама.

Шумовка выпала из рук Людмилы Николаевны. Вот уже неделя как она не видела сына Вячеслава, который ночевал в школе, где помещалась его ополченская рота. Она торопливо сияла железную цепочку с английского замка и, пораженная, отступила назад. Вячеслав стоял за порогом наголо остриженный, распространяя вокруг себя запах новой военной формы. Людмила Николаевна всем своим существом поняла, что, значит, скоро придется расстаться с сыном, и, может быть, навсегда.

— Уже обмундировали? — пробормотала она.

За ее спиной раздалось глухое короткое рычание, и в воздухе мелькнуло желтое, большое, сильное тело. Невольное движение Людмилы Николаевны в сторону помешало Налю: он промахнулся, и его страшные челюсти сомкнулись лишь на обшлаге гимнастерки Вячеслава. Как все собаки, от природы пригодные к несению сторожевой охраны, Наль всегда ловил за правую руку. Хватка у него была мертвая.

— Налик! — закричал Вячеслав. — На место!

Услышав голос вошедшего человека, Наль в недоумении остановился, поднял короткие уши. Только сейчас он узнал хозяина, сконфуженно замахал обрубком хвоста и отошел. Он был из породы немецких боксеров, а эти собаки близоруки от рождения. Наль привыкал к запаху, к внешнему виду людей, к их одежде, но стоило им сменить костюм, шапку, как в первую минуту он становился опасен. Долго не видя знакомого человека, пес мог забыть его, но, услышав его голос, сразу узнавал, ласкался к нему, старался лизнуть в губы — «поцеловать», как говорила Людмила Николаевна.

— Ошибся, — сказала она, нервно рассмеявшись, и оглянулась на собаку.

— Все вы тут меня не узнали, — засмеялся и Вячеслав.

Он обнял мать, и они прошли в его комнату. Наль посмотрел им вслед, потянулся, раскрыв жаркую пасть, и прижмурился, словно хотел сказать: «И почему это люди так меняются? Носили б одну одежду, как мы. А то вот я и опростоволосился», Наль был в расцвете своих собачьих сил: ему недавно исполнилось четыре года. Не очень высокий, как все немецкие боксеры, с широкой квадратной мордой, с широкой грудью, на толстых кривых лапах, он весь состоял из мускулов и сухожилий и весил тридцать шесть килограммов. Глаза его с желтым белком были похожи на два ореха, на голове — пять родинок: признак чистых кровей. Наль был известен свирепостью всему городу: на последней выставке собак, устроенной Осоавиахимом, он чуть не разорвал посетителя, неосторожно подошедшего на шаг ближе, чем полагалось.

Постояв еще немного, Наль опустил морду и, помахивая обрубком хвоста, пошел за хозяевами в другую комнату.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: